А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тот тоже сидел, сонно полуприкрыв веки, только изредка вскидывался и таращил невидящие глаза, но тут же снова начинал клевать носом. Отец был поразительно похож на старого пса. Он даже вздрогнул и заглянул мачехе в лицо, но та, тоже отчаянно борясь со сном, продолжала рассказ про собачье детство…
День клонился к закату, на стареньких сёдзи лежал слабый отсвет заходящего солнца, и голова отца, сгорбившегося подле котацу, клонилась все ниже и ниже; почти коснувшись лбом фу тона, отец просыпался и пытался выпрямиться. Даже в сумерки» было видно, какая у него обвисшая, морщинистая шея, и, копы он вскидывал подбородок, кожа болталась, как птичий зоб Шея разительно отличалась от розового блестящего лица, так поразившего его сегодня утром, при свете солнца. С неожидан ной отчетливостью проглянула старческая немощь.
– Эй, отец! Ты что, уснул? – заметила наконец мачеха и пронзительно спросила: – Поспишь до ужина? Тогда ступай в соседнюю комнату, там постель расстелена. Здесь будешь спать? Ну ладно…
Она достала из стенного шкафа подушку и стеганое кимоно и подала их отцу, уже прилегшему прямо на татами.
… Как тяжелобольной, подумал он и вспомнил отца в ту пору, когда тот только поселился у них в Токио. Он с утра до ночи пропадал за домом, где был крошечный садик, то прибивая, то отдирая доски на заборе и воротах, и в конце концов окончательно доламывал их. Жена хмурилась: «Не нужно утруждать себя лишними хлопотами», – а отец даже футон доставал и убирал сам, и теперь его круглое усталое лицо, выглядывавшее из воротника стеганого кимоно, казалось чужим и непривычным.
– Он что, всегда так?
– А? – растерянно переспросила мачеха. – Ах вот вы о чем…
Да, он любит подремать. И утром, и вечером, и днем… Улягутся вместе с Тиби-тян и спят. Они большие друзья.
Пес уже прокрался к котацу и сладко сопел, свернувшись у отцовских ног – только кончик носа высовывался из-под полы кимоно.
– Каждый вечер как в постель, так мы с отцом спорим, кому спать с Тиби-тян. А тот посидит между нами, как раз посередке, а потом уляжется – сначала к отцу, а среди ночи ко мне переберется.
Мачеха весело рассмеялась.
Чувствуя, как к горлу вновь подкатывает тошнота, он посмотрел на собачий нос и вдруг почувствовал, что весь дом пропах псиной.
Наутро, открыв глаза, он услышал, как за стеклянными сёдзи сыплет дождь.
Вечером, несмотря на поздний час, он хотел вернуться домой, но поезда уже ходили только до Тиба, а делать пересадку было лень.
… Который час? – сонно подумал он. Темно, как совсем ранним утром. Свет сюда совсем не проникает.
Он взглянул на часы: почти восемь. В доме была мертвая тишина. Он было собрался встать, но передумал, решил дождаться, когда проснутся отец с мачехой. В Токио отец поднимался самое позднее в семь и начинал бродить по тесным комнатушкам. Интересно, до которого часа он спит теперь?… Среди ночи, а может, уже под утро его разбудили чьи-то тяжелые неуверенные шаги, и от безотчетного страха он невольно спрятался с головой под одеяло и затаил дыхание, но оказалось, что это мачеха вела отца под руку в туалет.
Она что, каждую ночь провожает его в туалет? – поразился он. Когда отец с мачехой снова улеглись, он еще долго не мог заснуть от смутной тревоги и невольно вслушивался в доносившиеся голоса. Вслушивался и думал: да, похоже, это повторяется каждую ночь. Наконец за стенкой угомонились, но минут через тридцать по жестяной крыше, словно горох, забарабанили дождевые капли. В Токио крыша тоже крыта жестью, однако дождь никогда не стучит по ней с такой силой. Просто, наверное, этот дом, сколоченный наспех, немногим прочнее купален на побережье, а может быть, здесь, на море, дождевые струи мощнее… Как бы то ни было, этот яростный грохот отнюдь не манил на продуваемый ветром двор.
… Вряд ли засну. Да в такую ночь кошмары замучают, подумал он, стараясь не задремать, но незаметно для себя все же заснул. До утра не просыпался, и кошмары ему не снились. Однако, проснувшись, он ощутил себя беспредельно несчастным. Не то чтобы не выспался или устал – просто какая-то безотчетная тоска. Он даже не смог бы сказать, отчего он несчастлив – несчастлив, и все, и горькая безнадежность, разрастаясь, захлестнула его целиком. Это было окончательным пробуждением – беспощадным и ясным.
…Почему тоска? Как избавиться от нее?…
Он высунул руку из-под одеяла и отодвинул стеклянную створку; в комнату вместе с порывистым ветром ворвалась мелкая водяная пыль. Он прикрыл глаза и подставил лицо летящим брызгам. Капли приятно холодили кожу, и он, пошире раздвинув сёдзи, приподнялся и выглянул во двор. В воздухе клубился мелкий дождь, похожий на туман, и даже невозможно было различить грань между землей и небом. Но ветер крепчал, и молочно-белые сгустки тумана медленно ползли, переваливаясь, словно живые существа, через верхушки высоких деревьев, гребни соломенных крыш; а когда они растворились, все вокруг сделалось странно прозрачным и ясным – даже далекие предметы были будто совсем рядом.
Земля, мелкие камни, пни. Сухая, шелестящая на ветру трава, тонкие стебельки мха.
В курятнике петух, изображая властелина, воинственно прижался грудью к железной сетке и внимательно наблюдает за домом. Что это ему взбрело в голову? Может, ждет, когда принесут корм? Холодно, а он стоит не шелохнется, уперся ногами в землю…
Некоторое время он пытался стряхнуть наваждение, потом, замерзнув, задвинул сёдзи и снова нырнул под одеяло. И тут же вернулся к тому, с чего начиналось утро.
…Надо было вчера уехать в Токио, с тоской подумал он. Так было бы лучше для всех.
Ради чего он ехал сюда? Увидеть отца? Да они почти и не виделись… Поговорить? Но если все фразы, которыми они обменялись, выразить в телеграфных значках, выйдет коротенькая телеграмма. Нет общих тем. Но разве им не о чем поговорить? И не ссорились они… Услыхав о его приезде, отец даже обрадовался: «О-о, какой гость!» Однако потом, на вопрос, как дела, улыбнулся и промолчал. Хмыкнул, будто раздумывая, что ответить, но этим дело и кончилось, не добавил ни слова. Он ожидал, что отец хотя бы разок повторит свое «хм», но не дождался и, все более раздражаясь, продолжал смотреть, на него, и разговор окончательно угас. Когда же ему наконец удалось придумать тему для беседы, отец даже губ не разжал.
Правда, среди родственников и знакомых отец всегда слыл человеком немногословным. Однако немногословность одно, а ледяное молчанье – другое. Очевидно, на то есть причины. Может, женитьба? Но после свадьбы все было в порядке… Была бы размолвка, он сумел бы ее объяснить. Но отец просто с каждым разом становился все молчаливей, а потом и вовсе перестал разговаривать. А ведь с мачехой говорит, и с невесткой, и с внуками. Только с ним, единственным сыном, самым родным человеком, не перемолвится ни словечком. Значит, причина в нем? Значит, он виноват? А ведь и впрямь, тогда, после свадьбы, приехав с мачехой в гости, отец был мрачен и молчалив. Но сейчас ему вспоминались лишь незначительные детали.
… Это все из-за мачехи! Нет, она не хотела посеять раздор между ними; напротив, видя, как сын и отец часами сидят в угрюмом молчании, мачеха изо всех сил старалась завести разговор. Но он только сильнее терзался от мучительного смущения. Ему казалось, что его вытолкнули на сцену и огромная толпа затаив дыхание ждет от него чего-то. «Как поговоришь при таком „помощнике“?» – подумал он с досадой. Одной попытки оказалось достаточно, чтобы у него начисто пропало желание разговаривать при ней.
Бывало, выдавался удобный случай поговорить по душам, но стоило сыну с отцом улыбнуться друг другу, как откуда-то тут же выплывала мачехина физиономия с написанным на ней живым интересом: губы сжаты, толстые ноздри раздуваются – даже слышно, как сопит. Стоило услышать это сопение, как язык прилипал к гортани. И, криво усмехнувшись, он отворачивался в сторону. А порой к отчаянию примешивалась беспредметная ненависть, и в комнате повисало гнетущее молчание -словно все молчаливо соглашались, что им нечего сказать друг другу.
И вчера все было как обычно. Слушая рассказы о собачьей жизни, он вдруг задумался: а ведь и из отца мачеха сделала собачонку, недаром тот стал похож на дряхлеющего сеттера…
От тягостных мыслей он впал в сонное полузабытье и очнулся уже в десятом часу.
– С добрым утром! – громко поздоровалась мачеха. Дождь кончился, и комната была залита утренним солнцем. Отец сидел на постели, очень прямой и сосредоточенный, а мачеха расчесывала ему волосы.
– Синта-сан! Посмотрите, какой у нас отец стал красивый, верно?
– Гм, в самом деле, – буркнул он и удалился в туалет. Выплюнул в писсуар липкую слюну – точно выдохнул отвращение к самому себе – и подумал: а ведь и впрямь она превратила отца в комнатную собачонку. Только что на физиономии мачехи, хлопотавшей подле отца с расческой и горячей салфеткой, отразилось удовлетворение – как у человека, расчесывающего любимого песика, а на отцовском лице – выражение собачьей покорности.
…Надо сказать ей, чтобы она заставляла отца больше двигаться. Пусть сам обслуживает себя. А то совсем одряхлеет. Зачем эти проводы в туалет?… Нечего ей ходить за ним по пятам. Если она будет делать за отца то, что он еще в состоянии делать сам, добра не жди. Непременно скажу, решил он, моя руки в тазу. Однако, вернувшись в гостиную и сев за стол, понял, что никогда ничего не скажет. Отец был все в той же безрукавке, а мачеха повязывала ему на шею что-то вроде детского слюнявчика. Рядом сидел пес и взирал на это завистливыми глазами. Солнечные лучи озаряли их со спины. Вся сцена длилась какое-то мгновение, но торжественностью композиции не уступала библейскому сюжету – во всяком случае, разрушить ее представлялось кощунством.
Откуда эта гармония, рождающая почти религиозное благоговение? «А, мне-то какое дело», – пробормотал он с ревнивой грустью. Перед глазами всплыло лицо матери, ему даже явственно послышался ее печальный шепот: «При мне такого быть не могло…» А может, отец был несчастлив с матерью и только теперь обрел блаженство? И нечего терзаться угрызениями совести? – задумался он. Нет, после завтрака – сразу домой.
Нервы у него были настолько напряжены, что кусок не шел в горло. Но мучился он уже не от той беспричинной тоски, что нахлынула ранним утром: необъяснимая, странная злоба закипала в душе. Он едва дождался, пока все выйдут из-за стола, но, когда настал момент объявить об отъезде, понял, что не в состоянии сделать этого.
«Мне пора. Погостил бы еще, да работы много. Отец… И вы, матушка, берегите себя. Скоро холода». Приготовившись произнести эту заранее отрепетированную фразу, он вдруг поймал косой отцовский взгляд: тот сидел с каменным лицом, губы перемазаны в желтке, – и снова утренняя тоска захлестнула его.
Опять это угрюмое молчание! Или отцу доставляет удовольствие мучить меня?… – с отчаянием подумал он.
На мачеху и смотреть не хотелось. Тоска становилась все тягостней, и он совершенно пал духом.
После обеда в комнате сделалось сумрачно и промозгло, совсем как вчера. Теперь уже молчали все трое, сидя вокруг ко-тацу и дожидаясь, когда пройдет время. Наконец в четыре часа он собрался с силами и распрощался.
– Как, уже? – удивилась мачеха. Однако удивление было фальшивым, в голосе не прозвучало и нотки огорчения. Отец ничего не сказал, только поднял голову и посмотрел на сына.
– Мы вас проводим до станции. Вместе с Тиби-тян.
Он попытался отговорить мачеху от ненужной затеи, но та, заявив, что все равно собиралась в город за покупками, с песиком на руках вышла в прихожую. Потом, вспомнив, вернулась.
– Отец! А ты-то пойдешь? Прогулять Тиби-тян.
Отец, сидевший с отсутствующим видом, на мгновение изменился в лице и холодно взглянул на мачеху. Он даже замер, перехватив этот взгляд, но уже в следующее мгновение отец растерянно улыбнулся, словно пристыженный ребенок, и слегка покачал головой.
– Пожалуй, не стоит, а? Вдруг простудишься, – решительно заключила мачеха и первой вышла на улицу. Он почему-то вздохнул с облегчением. Ему показалось, что отец не пошел провожать вовсе не оттого, что мачеха запретила… Естественность родственных уз, связывавших его с отцом, позволила отказаться от церемоний.
В сумерках станция городка Г. показалась ему еще более убогой, чем вчера, – совсем нищий полустанок в глухой деревушке. Сюда его вез дизель-электровоз, отправлявшийся с вокзала в Синдзюку, но сейчас к платформе поездов на Токио пыхтя подполз старенький паровозик, тащивший обшарпанные вагоны. Он хотел попрощаться, но мачеха, шепнув что-то молоденькому, похоже, знакомому контролеру, без перронного билета прошла за ним на платформу, даже в вагон заглянула. Видно, ей ужасно хотелось похвастаться своими связями. Он был готов порадоваться за нее, но такое детское бахвальство невольно вызывало протест, и он почувствовал, как в душе вновь закипает неприязнь.
Паровозик уже вовсю дымил, и он, едва удержавшись от того, чтобы сказать вертевшуюся на языке колкость, прошел в вагон. Но поезд все никак не трогался с места. Сев у окошка, он помахал мачехе, стоявшей с песиком на руках, делая знак, чтобы она шла домой, но та с непонимающим видом придвинулась ближе. Он не выдержал и опустил стекло.
– Не стойте на ветру! Вы же заболеете. Ступайте домой.
– Ничего, мне не холодно. – Ветер дул все сильнее, и мачеха жмурилась; глаза у нее стали совсем как щелочки. – Я-то на здоровье не жалуюсь. Вот с отцом забот много…
У него перехватило горло, и он так и не смог ничего ответить – только высунулся из окна отходившего поезда и махнул на прощанье. А про себя подумал, что очень уж все это похоже на представление.
Поезд описал дугу, станция скрылась из виду. Он закрыл окно и с облегчением вздохнул. Пожалуй, хорошо, что я не сказал ей гадость, решил он. Тогда, на темной платформе, ему неудержимо хотелось сказать: «В следующий раз привезу песику безрукавку. В пару к отцовской».
Но теперь его занимала новая мысль: «Если пес околеет этой зимой от холода, раскошеливаться на похороны – мне…»

1 2