А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он описал, как катаклизм выбросил его в путешествие по многим планетам, куда он смог отправиться на поиски высшей мудрости.
Я обратился к следующей главе в надежде найти какое-то объяснение целей Фергюсона или того, как я сам оказался там, куда меня занесло.
— Этот раздел касается сельского хозяйства, — пояснил мне герцог, и я начал читать.
Сатурн
Я не в состоянии понять, что они говорят мне, но понимаю, что высшая мудрость, которую смогли постичь люди, для них мало чем отличается от мудрости собак. Я пытался рассказать им о нашем искусстве, нашей науке, нашей культуре. Они выказывают вежливый интерес, но не видят ничего замечательного в наших прозрениях. Наши искусства и наука — всего лишь стилизация наших инстинктов и более ничто. Если бы собака смогла написать роман, то по большей части он состоял бы из лая, рычания и виляния хвостом. Таковы эмоции собаки. Заинтересуемся ли мы драмой этих эмоций? Собачья картинная галерея была бы увешана портретами представителей этого вида или пейзажами полей, по которым так удобно бегать. Их музыка представляла бы собой оркестровку собачьего воя. Было бы нам хоть какое-то дело до такой музыки? История собак стала бы историей того, как они завоевывали и метили свою территорию известным всем способом. Это был бы рассказ о битвах в темных переулках; их героями стали бы лучшие бойцы, сумевшие пометить мочой самую большую территорию. Стали бы мы учить этой истории своих детей?
Люди, населяющие этот мир, обладают своим искусством, своей наукой, своей культурой. Но все это не находит никакого отзвука в моей душе. Достижения Шекспира или Ньютона ничем не отличаются для них от трюков овчарки, загоняющей овец или научившейся открывать дверь. Если они и смогут чему-то научить нас, то это будет подвиг, сравнимый с тем, чтобы научить собак все время ходить на задних лапах. В лучшем случае мы выглядели бы как смешные подражатели учителям, не понимающие в своих раболепных попытках, в чем заключается их образ жизни.
Добры или злы эти люди, просвещенные ли они либералы или тиранические деспоты, веселые или унылые — осталось для меня тайной. Эти люди были благодушны со мной, выглядели довольными жизнью, но, возможно, это была иллюзия, и в их душах есть место для тайных мук и подавленности, которые были для меня невидимы, как бывают невидимы чувства отца для его малолетнего дитя.
Я много путешествовал по этой планете, видел множество вещей, но научился только тому, что я ничего не понимаю и должен во всем сомневаться. Да и почему мне вдруг пришло в голову, что вселенная окажется доступной моему пониманию? Каждый мир, который я посетил, противоречит другому, каждая реальность полагает невозможность другой альтернативы. Возможно, все на свете ложно и непостоянно, а сама вселенная существует лишь в виде искаженного отображения многократно отраженной души, наблюдающей это расщепленное изображение. Моя жизнь представилась мне не более чем летучим видением, фигурой, мелькнувшей в смутно очерченном пространстве между последовательными изображениями в бесконечно нисходящем множестве отражений, идентичных, но все время уменьшающихся, когда каждое следующее отражение включается в предыдущее.
— Давно ли умер Фергюсон? — спросил я герцога.
— Он умирает каждое утро, когда я просыпаюсь, и это наполняет меня болью утраты. Ночами он заново рождается в моих сновидениях, где продолжает свою великую работу. «Космография» почти закончена, но она должна навсегда остаться незавершенной, ибо только тогда она будет поистине совершенной, так как все законченное неизбежно становится запятнанным.
— Где остальные вещи Фергюсона? — спросил я.
— Они каждый день умирают вместе с ним, — был ответ.
Я направился вниз и, спустившись по лестнице, увидел дверь в подвал. В нем я отыскал артефакты моей жизни или, возможно, многих моих жизней, нагроможденные друг на друга в смрадной темноте, как нечто никому не нужное. Бумаги, письма, одежда. Я даже узнал свою трубку. Настроение мое стало подавленным. Я вдруг смог увидеть, насколько хрупок сон, который я считал моим собственным бытием, моим существованием. Скорее уйти из этого мира, сведенного к немногим большему, чем простая перестановка мебели, выбрасыванию вещей, которые когда-то имели для меня большое значение и даже были для меня прекрасны, хотя для всех прочих они вообще не имеют никакого значения и смысла. Короче, моя жизнь была подобна языку, на котором говорил только я, собранием символов, которые мог расшифровать только я.
Я вышел на улицу и, вспомнив о конверте в кармане, достал его, вскрыл и прочитал вложенное в него письмо.
Вниманию Магнуса Фергюсона.
Мой дорогой друг!
Время и тиф отняли у меня жизнь. Но, представив себе возможность того, что ты, Магнус Фергюсон, прочтешь эти слова, я сделал этот факт определенностью в некоем мире; то есть, можно сказать, в одном из миллиона миров. То, что ты сейчас, должно быть, мечтаешь посетить такой мир хотя бы мимолетно, есть счастливое совпадение, и наша с тобой встреча — повод для праздника.
Болезнь, которая убивает меня, освобождает место, которое ты можешь теперь занять, если таков будет твой выбор. Я мечтал о подобной возможности, и таким образом она также должна стать истинной в том мире, который теперь становится твоим. Не жалей обо мне. Наслаждайся теплом тела моей жены, я оставляю ее тебе. Радуйся уюту моего дома и моему добру. Все это теперь твое. Моя работа осталась незавершенной, но сейчас явился ты, чтобы продолжить ее. Не оплакивай мою смерть, ибо я сам ее не оплакиваю. Когда-то она приснилась тебе, и тем самым ты заставил ее наступить в том мире, в котором я сейчас пишу это письмо. Оставайся здесь, записывай все, что увидишь, сделай этот мир своим домом и охвати его нереальность. Добавь к «Космографии» заключительную главу и назови ее «Земля».
Сердечно тебя приветствую и прощаюсь.
Магнус Фергюсон.

Сказки Ррейннштадта
I
Гольдман проснулся в необычайно бодром настроении. Он вообще был сильно подвержен влиянию погоды, а сегодня с самого утра в окно светило яркое солнце. От дождя Гольдман погружался в черную меланхолию, холодный ветер пробуждал в нем беспокойство, а снегопад неизбежно приводил к пустым спорам. Однако сегодня светило солнце, и это был верный признак того, что все будет хорошо.
Гольдман был ювелир. За многие годы его дело, принося неплохие доходы, увеличило его состояние, одновременно с которым увеличился и вес самого Гольдмана, что можно было с полным правом отнести и к его жене, которая в этот момент заворочалась рядом с ним. Он взглянул на теплую протяженность ее тела — розовую бесформенную массу — и увидел, как пробуждающееся сознание рябью пробежало по лицу; так накатываются на берег волны небольшого прибоя. Рот ее приоткрылся в сладкой утренней зевоте.
Он спросил, хорошо ли она спала, и этого невинного вопроса было достаточно, чтобы развеять сон, который всего мгновение назад безраздельно владел фрау Гольдман. Это был сон, который она решила (как только опять уснет) вспомнить и вернуть, для чего быстро закрыла глаза. Но Гольдман заговорил с ней, и все моментально исчезло. Уже секунду спустя она не помнила ни единой сцены своего сна. В памяти осталось только восхищение, суть которого ускользнула от фрау Гольдман.
Они встали. Гольдман уже решил, что сегодня не будет работать. Он только вчера закончил прибыльный ремонт ожерелья и тиары и заслужил отдых. Он, однако, подумал, что будет мудро сказать жене, что ему надо посетить клиента в южной части города. Он не станет нанимать карету; что может быть приятнее пешей прогулки в такую чудесную погоду. В действительности он намеревался посетить (возможно, зайдя по пути в одну или две таверны) музей, уже частично открытый для публики, хотя экспозиция была еще далеко не полной.
Супруги вместе позавтракали. Оба обожали начинать день с обильной еды отнюдь не для того, чтобы уменьшить количество дневной пищи, но скорее в виде меры предосторожности на случай задержки полдника. Завтрак, как всегда, приготовила Минна, горничная, — как раз в этот момент она внесла в столовую большой поднос, уставленный различными деликатесами: нарезанной ветчиной и колбасой, сырами и хлебом. Для Гольдмана горничная принесла кружку пива, а для фрау Гольдман обычное питье — лимон с медом в горячей воде.
Гольдман находил особое удовольствие в поглощении мяса. Овощи могли служить лишь приятным аккомпанементом, простым балластом, но истинной пищей для мужчины может быть только мясо. Разнообразное строение и богатый аромат постоянно напоминали Гольдману о господстве человека над миром животных. Приподняв вилкой ломтик ветчины, он, прежде чем опустить его на свою тарелку, внимательно рассмотрел мягкий, тонкий, как папиросная бумага, кусочек, и представил себе ту часть свиной туши, из которой вырезали это мясо. Гольдман очень любил свиней — усердных и умных животных, которых человек совершенно незаслуженно презирал. Гольдман ел их мясо в знак признания права свиней служить человеческому столу; то была милость, которую он, Гольдман, даровал свиньям. Его зубы весьма красноречиво рвали мясо, пока он размышлял о гнусной жизни верного животного, великодушно принесшего себя в жертву ради того, чтобы он и его жена могли насладиться столь великолепным завтраком.
Колбаса — деликатес иного рода. Ее делают из другой части несчастного четвероногого, влачащего всю жизнь по колено в грязи. В ход идут внутренности, чудесным образом соединенные с перцем и специями. Получается волшебное сочетание мяса с овощами, при этом овощи не претендуют на самостоятельность, но простираются ниц перед аристократическим благородством мяса.
Он прислушался. Фрау Гольдман что-то говорила.
— … все это началось с того дня, когда Гейнриха-булочника переехала телега.
— Когда это случилось, дорогая? Что-то я не припомню.
— Должно быть, уже лет пять. Он так и не стал прежним.
Гольдман положил в рот кусок хлеба, ощутил его черствость и позвал Минну, требуя объяснений.
— Простите, господин, но хлеб сегодня не привезли.
— Я как раз об этом и говорю, дорогой, — продолжила фрау Гольдман, — он так и не стал прежним с тех пор, как его сбила телега. Он стал забывать доставлять хлеб, не знаю, как он вообще справляется с делами. Такой случай уже был несколько недель тому назад.
— Мне кажется, что любой человек может иногда ошибиться, — сказал Гольдман. Он приготовился дать взбучку Минне, но Гейнриху мог только посочувствовать. Кроме того, день выдался солнечный, и Гольдман не хотел ни на кого злиться. — Может быть, я зайду к Гейнриху во время прогулки, то есть, я хотел сказать, после визита.
Почуяв обман, фрау Гольдман вскинула бровь.
— Заказчик богат?
— Да, очень.
— Это женщина?
— Драгоценности принадлежат женщине, но платить будет ее муж.
— Какие драгоценности? Ожерелье?
— Именно так. — Гольдман положил на кусок черствого хлеба тонкий просвечивающий ломтик шелковисто блестящей ветчины.
— Она молода или стара?
— Кто, дорогая?
— Эта, с ожерельем.
— Ммм… Среднего возраста.
— Среднего, понятно. Сколько же ей лет?
— Право, не знаю, дорогая. — Мягкая, как шелк, ветчина таяла на зубах. Гольдман продолжал говорить с набитым ртом: — Приблизительно лет сорок.
— Так молода? Надеюсь, ты проведешь приятный день, Гольдман.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Откуда я знаю, что эта сорокалетняя клиентка не твоя любовница?
— Это же полная нелепость, любовь моя. К тому же нас может услышать Минна.
В ответ фрау Гольдман повысила голос настолько, что у ее мужа заболели уши.
— Мне все равно, слышит нас Минна или вся улица! Если я узнаю, что ты шляешься с какой-то красоткой, то, поверь мне, Гольдман, ты об этом пожалеешь.
Пережив яростный всплеск эмоций жены, Гольдман снова принялся жевать и только после этого проглотил влажный комок пищи, который мирно пролежал в его оторопевшем рту, слушая неожиданный и унизительный крик фрау Гольдман. Вошла Минна и спросила, не желают ли господа чего-нибудь еще. Фрау Гольдман ответила, что нет, а ее муж промолчал, уставившись в тарелку с крошками. Допив свое пиво, он встал, чтобы привести себя в порядок и приготовиться к дневным делам. Он тихо вышел из столовой, оставив жену, которая торжествующе улыбнулась ему вслед, переживая скромный триумф. Первым делом Гольдману предстояло побриться.
Минна оставила в его комнате тазик с горячей водой. Ювелир остановился возле него и посмотрелся в маленькое зеркальце. Неплохо было бы подправить бритву, но ничего, сойдет и так. Гольдман смотрел, как при каждом движении бритва оставляет широкие темные полосы на его намыленных щеках, словно коса, прошедшая по густой луговой траве. Закончив бриться, он позвал Минну и велел ей убрать грязную воду. Гольдман не смог отказать себе в удовольствии посмотреть, как девушка наклоняется, чтобы поднять тазик. Не красавица, но зато молода и свежа. Он часто представлял себе те радости, которые мог бы себе позволить с Минной, если бы почувствовал к этому склонность.
Теперь он был готов выйти в свет. Фрау Гольдман ушла в гостиную, где будет целый день шить, принимать гостей и есть пирожные. Тем временем Гольдман надел сюртук, взял в руку трость и на некоторое время задержался перед высоким узким зеркалом, рассматривая свое отражение, желая удостовериться, что выглядит наилучшим образом. Шляпа прикрывала плешь в седых волосах, а изящный костюм скрадывал солидный возраст. Убедившись, что все в порядке, Гольдман открыл дверь, спустился по ступеням на улицу и ощутил тепло лившихся с неба солнечных лучей. Перед ним расстилался великий город Ррейннштадт.
Дом Гольдмана был расположен в северной части города, населенной преимущественно преуспевающими торговцами и ремесленниками. Мастерская же располагалась в восточной части, на Кеннтнерштрассе. Можно будет заглянуть в мастерскую, если останется время, — единственно для того, чтобы удостовериться, что Рихард не отлынивает от работы, хотя ради одного этого вряд ли стоило туда заходить. Выйдя из дома, Гольдман повернул налево, направившись на юг. Во-первых, там находился музей. Во-вторых, благодаря своей сообразительности Гольдман уже сказал жене, что мифическая клиентка живет в южной части города. Он не мог сбросить со счетов возможность того, что фрау Гольдман сейчас тайно наблюдает за ним, сомневаясь в его правдивости.
В этот момент он вспомнил о своем намерении зайти к булочнику Гейнриху, чей магазин находился неподалеку от Зельцерштрассе. Сделав небольшой крюк, Гольдман вышел к булочной, которая оказалась закрытой. Он постучал в дверь, но никто не отозвался. Гольдману показалось странным, что магазин Гейнриха закрыт в такое неурочное время, тем более что для этого как будто не было никаких видимых оснований. Гольдман толкнул дверь. Она оказалась не заперта.
Темнота в магазине показалась Гольдману непроницаемой в сравнении с ярким солнечным светом на улице, откуда он вошел. Шторы на окнах были плотно задернуты. Он постоял у двери, привыкая к скудному освещению. На прилавке лежало несколько хлебов. Гольдман подумал, что их стоит взять, оставив деньги, но хлеб оказался черствым. Гольдман потрогал его рукой — да, не лучше, чем тот, который сегодня испортил ему впечатление от сочной ветчины.
Только теперь Гольдману показалось, что откуда-то из глубины булочной доносится тихий звук, похожий на жалобный женский стон. Он пошел на звук, миновал проход, свернул за угол и в следующей комнате увидел лежавшее на столе в позе вечного небесного покоя тело Гейнриха со сложенными на груди руками. Над телом горели свечи, а рядом сидела плачущая жена. Сняв шляпу, Гольдман сел на свободный стул (здесь их было несколько) и стал ждать в надежде, что фрау Гейнрих заметит его присутствие. Но она была целиком поглощена своим горем.
Бедный Гейнрих! В смерти он выглядел гораздо здоровее, чем когда-либо при жизни. Смерть избавила его лицо от скорбного выражения, которое не покидало его со дня злосчастного столкновения с телегой молочника несколько лет назад. Морщины разгладились, серые тени под глазами стерлись; лицо — хотя бледное и какое-то восковое — казалось умиротворенным и довольным тем положением, в каком существовал теперь Гейнрих. Гольдман давно не видел его так аккуратно причесанным. Смерть оказалась весьма к лицу бедному булочнику.
В магазин вошел еще один человек, пожал Гольдману руку и сел рядом с ним.
— Большая потеря в цехе булочников, — сказал он.
— В самом деле, — отозвался Гольдман. — Если бы я знал, что вчера в последний раз купил у него хлеб, то заказал бы к нему паштет, а то мне пришлось расточительно съесть его с жареной колбасой.
— Это действительно большое несчастье, хотя я не уверен, что согласился бы с вашим выбором. Паштет подошел бы к хлебу, который он пек лет двадцать назад, но в последнее время адекватно дополнить вкус его изделий могло только сливочное масло.
— Однако могу сказать, что вы настоящий знаток.
— Я Маркус, брат усопшего, и был посвящен во все его дела. Если угодно, я был импресарио театра его печи, в котором он сам был Шекспиром.
— Определенно, он был одним из самых одаренных булочников.
— И к тому же великим экспериментатором, которого иногда приходилось направлять в нужное русло. Не будь меня, он кончил бы багетами и бриошами, окончательно забросив настоящее дело.
— Вот как? — Гольдман понизил голос из уважения к вдове Гейнриха, которая никак не реагировала на разговор мужчин.
— Именно так. В молодости он подпал под сильное влияние французов, только их хлеб он считал стоящим, наши сорта для него просто не существовали. Уверяю вас, у французов действительно есть очень интересный, присущий только им стиль, однако в своей основе их вкус сильно отличается от нашего. Но попробовали бы вы сказать об этом моему брату! Французы то, французы это, бургундское вино, рокфор! Он даже начал изучать их язык.
— Боже милосердный, а я и не знал!
— Думаю, что он в то время носился с идеей открыть в Ррейннштадте ресторан. Чистейшее безумие.
— Это не было последствием несчастья с телегой молочника?
— О нет, все это происходило задолго до происшествия, в самом начале его карьеры. Каждый человек испытывает влияние чужого искусства, когда ищет собственную манеру, но мой брат в этом отношении заходил, пожалуй, чересчур далеко. Как бы то ни было, все прошло, мне думается, не без моего участия, но мне кажется, что то была фаза, которую он должен был пережить.
— Именно поэтому вы так бурно отреагировали на мое замечание о паштете ?
— Упоминание о нем просто пробудило память — приятную память, должен сказать, — о юношеских увлечениях брата.
— Ваш отец тоже был булочником, не так ли?
— Да, и очень традиционным. Он весьма основательно научил нас обоих технике хлебопечения. Но спустя несколько лет я понял, что тесто и дрожжи не для меня. Я уехал в Меннлинген и начат работать в судовой компании. До самой смерти брата я общался с ним только по почте.
— Признаюсь, я не знал о вашем существовании, хотя много лет был знаком с вашим братом.
— В нашей семье он был единственным настоящим булочником. После французского периода он начал делать вполне зрелые вещи. Это произошло приблизительно в то время, когда я покинул Ррейннштадт. В письмах он рассказывал мне о том волнении, которое охватывало его, когда он начинал испытывать новые сочетания различных сортов муки. Я же все время напоминал ему, что в конце концов он должен зарабатывать на жизнь и что, возможно, публика просто не готова покупать его экзотические изделия. Тем не менее в то время мне не раз приходилось посылать ему деньги, чтобы поддержать его на плаву.
— Но постепенно все устроилось, — продолжал Маркус, — он нашел свой стиль, который удовлетворял как его покупателей, так и его художественный вкус. Я организовал транспортную сеть для доставки его хлеба по всей здешней области — сам он мало понимал в таких вещах. Типичный рассеянный гений, не имеющий ни малейшего понятия о том, сколько у него денег и сколько их он мог бы заработать.
— Такой тихий парень, — сказал Гольдман. — Я и не представлял, насколько он талантлив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20