А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дома эти настолько не гармонировали с моей нынешней жизнью, что мне казалось, будто я в Китае.
Выше в горах уже почти вечернее небо было темным и облачным. Когда влажный ветер с Тихого океана налетает на горы, то всю свою влажность он изливает на них. Как только мы выбрались из автобуса недалеко от кливлендской плотины, с неба упали первые капли дождя, и, переходя дорогу, я заранее знал, что скоро мы промокнем насквозь.
Идти до водохранилища было недалеко, и вскоре я уже смог указать на него Кэти, которой, кажется, оно не очень понравилось — большое, похожее на горное озеро, распростертое по глубокой темной долине.
— Слушай, тут изгородь из колючей проволоки, — сказала Кэти, — а как же нам подойти потрогать воду?
Я ответил, что отсюда, по крайней мере, никак.
— Что же делать?
Я сказал, что придется пробираться лесом, и Кэти ответила, что вот и замечательно, и, пройдя по дороге мимо щита с надписью «ВОДОРАЗДЕЛ. ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН», мы вышли к месту, где наша компания устраивала пикники, когда я учился в школе.

Кэти мрачно курила, прижимая свою сумочку к боку; мы прошли через ворота и стали подыматься по грязной подъездной дороге. Вершины гор над нами обволакивал туман, и до слуха доносились только птичьи голоса, да и то изредка, когда, свернув с дороги, мы углубились в лес. Кэти моментально вымокла, пробираясь сквозь кусты морошки, высокую траву и еловую поросль. В ее длинных волосах запутались паутина, иглы пихт и сухие листья черники; ее черные джинсы промокли и облепили икры. Я спросил, не хочет ли она вернуться, но она ответила, что нет, и мы продолжали путь, забредая все глубже в черный лес, где не было даже эха, пока наконец впереди не блеснула вода. Тут Кэти сказала мне: «Стой, не двигайся», — и я застыл.

Я решил, что она заметила медведя или вытащила из сумочки пистолет. Обернувшись, я увидел, что она застыла на полушаге.
— Спорим, — сказала она, — что если мы вот так вот замрем и не будем двигаться и дышать, то сможем остановить время.
И так мы и стояли в глухой лесной чаще, застыв на полушаге, пытаясь остановить время.

Теперь вот что: я верю, что багаж самых важных воспоминаний мы набираем к тридцати годам. После этого память растекается, как вода из переполненного стакана. Новые переживания уже не отпечатлеваются в ней с такой силой и яркостью. Я могу колоться героином вместе с принцессой Уэльской, совершенно голый, в падающем самолете, но это переживание не сравнится с тем, когда в одиннадцатом классе за нами гнались копы, после того как мы побросали в бассейн Тэйдоров стоявшие возле него кресла и столики. Надеюсь, вы меня понимаете.
Мне кажется, Кэти на каком-то уровне чувствовала то же самое — она поняла: все ее важные воспоминания скоро закончатся — то есть ей осталось некое число лет, X лет, на то, чтобы влюбляться в неправильных парней, терпеть издевательства и побои, а потом вся ее память будет заполнена тоской, безнадежностью и болью, и в конце концов после всего этого уже не будет ничего… никаких новых чувств.


Порой мне кажется, что больше всего надо жалеть тех людей, которые не способны соприкоснуться с глубинным,-людей вроде моего скучного и надоедливого зятя, энергичного типа, настолько озабоченного разными стандартами и тем, чтобы им соответствовать, что он лишает себя всякой возможности быть самим собой, единственным и неповторимым. Я представляю, как однажды, уже в летах, он проснется и сокровенная часть его вдруг осознает, что он никогда не существовал взаправду и сам в этом виноват, и он разрыдается от раскаяния, стыда и скорби.


И еще норой мне кажется, что больше всего надо жалеть тех людей, которые познали эту глубину, но утратили ощущение чуда или стали глухи «нему,-людей, захлопнувших дверь в тайный мир, или таких, перед которыми захлопнуло эту дверь время, равнодушие или решения, принятые в минуту слабости.


А дальше случилось вот что: мы с Кэти подошли к самому краю воды, и она достала из сумочки мешочек с герметичной застежкой, а в нем были золотые рыбки с тончайшими вуалевыми хвостами довольно глупого вида, которых неделю назад в одном из редких порывов великодушия подарил ей Подгузник. Мы присели на гладкие валуны рядом с тихой, прозрачной, чистой, бесконечно темной и глубокой озерной водой.
— Человек влюбляется впервые только однажды, верно? — сказала Кэти.
— Ну, тебе-то по крайней мере повезло, — ответил я, — многие еще ждут своего шанса.
Кэти поболтала рукой в гладкой, как стекло, воде, по которой пробежала легкая рябь, бросила в нее пару камешков. Потом взяла мешочек, опустила под воду и прорезала в нем дырку своими острыми, покрытыми черным лаком ногтями.
— Пока-пока, рыбки, — сказала она, глядя, как те, томно поводя хвостами, ушли на глубину, — Дайте слово, что не расстанетесь. У вас только один шанс, другого не будет.

2. Донни


Донни был мелкий жулик, и жил он в конце коридора в крохотной комнатушке рядом с туалетом. Он был молод и приветлив и иногда приглашал меня пообедать, правда, обед обычно сводился к мороженому на палочке, покрытому голубой глазурью, плавленому сыру и пиву в его грязной каморке, краска на стенах которой облупилась, так что можно было видеть все предыдущие слои. Из бытовой техники в комнате был только телефон и автоответчик, чтобы записывать отклики на объявления, которые Донни давал в газету. Мне было страшно жаль его. И хоть сам я сидел на мели, время от времени я водил «то обедать в бистро.

Донни был готов делать что угодно и с кем угодно, правда, по большей части, как он сам говорил, людям не так-то много было и надо. Шестнадцатилетняя девчонка попросила его посидеть с ней голым в горячей ванне; какая-то деловая особа постарше, из яппи, заплатила ему двести пятьдесят долларов только за то, что он согласился посмотреть с ней вместе «Бэтмен возвращается». Донни говорил, что именно такие вещи заставляют его всерьез задумываться над человеческой природой, а вовсе не те клиенты, которые напяливают кожаные маски и норовят отбить тебе почки.
Каждый день с наступлением темноты, когда оконные стекла становились зеркальными, Донни выходил из ванной, встряхивая, как собака, своими короткими мокрыми черными волосами, спускался по скрипучей гостиничной лестнице и отправлялся на вечернее дело. Он говорил, что сам себя мыслит антрепренером; что уличные мальчишки прозвали его Путтано, или Потаскун; что все лучше, чем работа, которая была у него до этого, — водить автобус, курсировавший между аэропортом и одной из центральных гостиниц.
Как ни странно, у Донни был свой бухгалтер по имени Мейер, двухметроворостый обитатель первого этажа, питавший пагубное пристрастие к разного рода сборищам. Мейер уговаривал Донни подавать объявления типа: «Я расскажу вам свои сокровеннейшие фантазии… Пошлите почтовым переводом двадцать долларов на имя „крутой мужик", абонентский ящик…» Объявления помещались на тот случай, если налоговая инспекция решит прищучить Донни и ему придется отмывать свои деньги. Но куда там! Единственное, на что Донни мог бы, гипотетически, откладывать деньги, так это на осуществление своей мечты, о которой он упомянул один-единственный раз. Мечта состояла в том, чтобы «устроить большой солярий, где бы каждый лежак был подключен к компьютеру и чтобы маленькие девочки нажимали мне кнопки за три доллара двадцать пять центов в час».

Донни все время умудрялся где-нибудь напороться на нож. Кожа его напоминала старую кожаную кушетку в зале ожидания автовокзала, но его это нимало не беспокоило. Однажды вечером после танцулек в одном баре и уличной стычки между шайками Алексиса и Кристла Донни заявился домой украшенный каллиграфическими кровавыми надписями по всему животу. Я пробовал уговорить его пойти в больницу Св. Павла, где его могли бы зашить, но он отказался. Когда я спросил, не беспокоят ли его постоянные травмы, он тут же замкнулся и сдержанно ответил: «Это моя жизнь, мне и жить». Больше я к нему не приставал.
Собственно, Донни сам нарывался на поножовщину. Он утверждал, что удар ножом — вовсе не такое уж страшное дело, как может показаться, что, напротив, это довольно клево и что, когда это случается, «когда лезвие больно-больно входит в тебя, душа на секунду выпрыгивает из тела, как лосось из реки».
Однако хорошо помню, как он говорил мне, что ему поднадоело, что его то и дело пыряют. Он сказал, что великая цель, которую он ставит перед собой в конце пути, это получить пулю. Ему не терпелось узнать, что при этом чувствуешь. Чтобы облегчить задачу, он всегда ходил, как ходили в 1976-м, — грудь нараспашку.

Донни появился уже ближе к концу моего пребывания в этой гостинице, когда я раздумывал, скоро ли у меня кончатся силы, которые почти целиком уходили на то, чтобы совладать с одиночеством.
Мне кажется, человек тратит поразительное количество энергии, чтобы убедить себя в том, что Единственная Навеки не поджидает его за ближайшим углом. И я думаю, нам никогда не удается убедить себя в этом до конца. Я по себе знаю, как день ото дня все тяжелее выдерживать' позу эмоциональной самодостаточности, лежа на своей кровати или сидя за столом, наблюдая за чайками, которые выписывают замысловатые узоры в облаках над мостами, баюкая самое себя, дыша теплым, шоколадно-водочным перегаром на розу, которую нашел на углу улицы, стараясь заставить ее распуститься.
Время проходит; мы взрослеем, стареем. Прежде чем осознаешь это, глядишь, прошло уже слишком много времени и ты упустил случай позволить другому причинить тебе боль. Мне молодому это казалось счастьем; мне повзрослевшему это кажется тихой трагедией.

Случалось, Донни, Кэти и я, выбрав солнечный денек, просто слонялись по городу. Невинность этого занятия делала нашу жизнь чуть светлее. Мы покупали мороженое, Донни ходил на руках, а потом мы доводили до белого каления продавцов в секс-шопах, прося нам показать что покруче.
Как— то ранним вечером мы проходили мимо предсказателя -старого пьянчуги с седыми космами, который жалко сгорбился за карточным столиком, вцепившись в колоду карт таро, скорей всего подобранную на какой-нибудь помойке; рядом висел японский бумажный фонарик в виде сазана с горящей внутри свечой. Мы стали подначивать Донни узнать свою судьбу, но он заупрямился и наотрез отказался.
— Очень нужно, чтобы какой-то старый оборванец рассказывал мне про мое будущее. Живет небось в старом холодильнике под мостом Беррард. Сидит в своем холодильнике и цепляет малолетних теннисисток.
Настаивать мы не стали, а если предсказатель и слышал комментарии Донни, то виду не подал, и мы пошли дальше.
Всего несколько недель спустя я увидел, как Донни весело и охотно выслушивает все того же старика-предсказателя. Я подошел к нему:
— Привет, Старик! А я уж было решил, ты не хочешь знать свое будущее.
— Привет! — ответил Донни как ни в чем не бывало. — Видел вывеску? — И он указал на надпись, криво нацарапанную на куске картона рядом со свечой. Надпись гласила:
«ОБИЩАЮ НИ ГОВОРИТЬ ЧТО ВЫ УМРЕТЕ».
— Вот в чем вся штука, дружище. Вот что я все время хотел услышать. Продолжайте, мистер.


История эта не из долгих. В конце концов желание Донни исполнилось и его действительно застрелили — в самой что ни на есть дурацкой разборке из-за наркотиков на автостоянке в Китайском квартале, — две пули угодили в затылок и одна в спину. Мне пришлось опознавать тело, так как про его семью никто ничего не знал. Выходит, его лосось выскочил из реки на берег, а река так и течет себе дальше.
Вскоре я покинул гостиницу, а после этого очень скоро влюбился. Любовь была пугающим чувством и причиняла боль — не только пока длилась, но и потом, когда прошла. Но это уже другая история.
Я хотел бы влюбиться снова, надеюсь только, что это не будет случаться слишком часто. Не хотелось, чтобы это вошло в привычку — а то, чего доброго, потянет на что-нибудь еще похлеще — на что, я и сам не знаю.
Умеющие летать
Каждому, кому хоть раз
пришлось пережить
расставание


Воскресный вечер, я сижу в гостиной, сгорбившись над кофейным столиком, голова в тумане, потому что я только что проснулся после глубокого-глубокого сна на кушетке, которую делил с коробками из-под пиццы и раздавленными пластмассовыми стаканчиками из-под вишневого йогурта. Передо мной — телевизор с выключенным звуком, по которому показывают какую-то викторину, лицо мое спрятано в ладонях, как будто я молюсь, но я не молюсь; я тру глаза, стараясь проснуться, волосы сметают со стола крошки, и я думаю про себя, что, несмотря на все случившееся в моей жизни, у меня никогда не проходило ощущение, что я нахожусь на пороге ;какого-то волшебного откровения, что если только я взгляну на мир пристальнее, то это волшебное откровение сразу придет ко мне, — если только удастся до конца проснуться, еще чуть-чуть и… впрочем, дайте-ка я сначала опишу, что случилось сегодня.

А сегодня начиналось так: проснулся я около полудня; выпил растворимого кофе; посмотрел ток-шоу, викторину, кусочек футбола, что-то религиозное, после чего выключил телевизор. Вяло побродил по дому, из одной притихшей комнаты в другую, покрутил колеса двух горных велосипедов, стоящих на распорках в коридоре, разобрал в гостиной груду дисков, склеившихся, залитых лимонадом. При этом мне казалось, что я действительно что-то делаю, но вообще-то это было не так.
Мои мозги перегрелись. Так много всего произошло в моей жизни за последнее время. После нескольких бесцельных часов я вынужден был признать, что больше ни минуты не могу выносить одиночество. И вот, смирив гордыню, я поехал к родителям, которые живут здесь же, на северном берегу, в гористой его части; вверх в гору, вверх — в лес, где стоит мой старый и, наверное, мой настоящий дом. Сегодня был первый день, когда стало окончательно ясно — лето кончилось. Холодный воздух искрился а гниющие кленовые листья испускали сильный запах словно снятые со сковородки блины.


Там, на горе, мама возилась на кухне, готовила бутерброды с мягким сыром, какие готовили в 1947-м, с перцем и без корочки, чтобы заморозить, а потом скормить партнерам по бриджу. Папа сидел за кухонным столом, читая «Ванкувер Сан». Конечно, они знали о недавних событиях и поэтому ходили вокруг меня только что не на цыпочках. От этого я почувствовал себя странно, будто меня рассматривают в микроскоп, пошел наверх, в гостевую комнату, и сел у окна, провожая взглядом крикливые клинья канадских гусей, летящих на юг, в сторону Соединенных Штатов, из северной части Британской Колумбии. Это было умиротворяющее зрелище — так много летящих птиц, так много тех, кто умеет летать.


Мама оставила телевизор включенным в спальне за стенкой. CNN сообщало, что Супермен обречен на этой неделе погибнуть в небе над Миннеаполисом, и это моментально вывело меня из себя. Я решил, что это наверняка совпадение, ведь всего месяц назад я был в Миннеаполисе по работе: новый город, весь из стекла, весь сияющий, как кристалл кварца посреди кукурузных полей Среднего Запада. Если верить телевизору, Супермену предстояло погибнуть в воздушной битве над городом — битве с какой-то чрезвычайно злой силой, и хотя я понимал, что это всего лишь дешевая рекламная уловка, чтобы продать побольше комиксов, — а я вот уже двадцать лет даже не читал комиксов о Супермене, — при мысли о предстоящем мне стало нехорошо.


Гуси пролетели, а я все сидел, глядя на голубой дымок, повисший над горными склонами, — на другом берегу реки Капилано жгли листья. Немного погодя я спустился вниз, и мы с папой посидели на кухне, возле раздвижной стеклянной двери, а потом покормили всякую живность на заднем дворе. У нас были зерно и кукуруза для летяг юнко и скворцов, жареные орехи для соек и черных и серых белок. Это было целое море жизни! И я был рад этому занятию, потому что есть что-то такое в животных, что помогает нам оторваться от самих себя, освободиться от времени, позволяет забыть о собственной жизни.
Папа положил початок на пень специально для соек, которые тут же затеяли вокруг него бесконечную перебранку. Еще мы бросали сойкам орехи, и я подметил, что когда бросаю одной птице сразу два ореха, то она сидит между ними, не в силах решить, какой аппетитнее, и жадность настолько парализует ее, что она не прикасается ни к одному. Мы бросали орехи и белкам тоже, а они такие дурехи, что даже когда я попадал им орехом по голове, они не могли его потом найти. Просто не представляю, как им удалось выжить за столько миллионов лет. Папа рассыпал по земле семечки для белки-летяги, которую прозвал Йо-йо и которая тоже живет на заднем дворе. Йо-йо спланировала вниз стремительно, как бильярдный шар.
Мама сказала, что люди интересуются птицами только постольку, поскольку те проявляют человеческие качества — жадность, глупость, сердитый нрав — и тем самым освобождают нас от печального груза нашей одинокой человечности. Она считает, что люди устали одни нести всю вину за пороки мира.
Я ответил маме, что у меня есть собственная теория насчет того, почему мы любим птиц: птицы — это чудо, потому что они доказывают нам, что существует более совершенный и простой способ бытия, которого мы можем попытаться достичь.


Но как бы там ни было, настроение у меня снова испортилось, и я почувствовал, что маме с папой не по себе, потому что они боятся, что я могу в любую минуту окончательно раскиснуть. Я заметил, как посветлели их лица, когда я смеялся над сойками, как будто я был болен и вдруг выздоровел; от этого на меня напало уныние, я почувствовал себя уродом, посмешищем и вернулся наверх, в комнату, где стоял телевизор, включил его и притаился. В голове вертелись мысли обо всех моих недавних неприятностях. А это, в'свою очередь, заставило меня вспомнить обо всем плохом, что я сделал людям в жизни, а плохого я сделал много. Мне стало стыдно; у меня было чувство, как будто все то хорошее, что я успел сделать, не имеет никакого смысла.
А по телевизору тоже показывали птиц! Такие славные, симпатичные создания, и я подумал — какие же мы счастливые, что у нас есть животные. Что за доброе дело сделали люди когда-то, чтобы заслужить от Бога такую милость?


Вот симпатичный серый длиннохвостый попугай, который научился распознавать человечьи вещи — предметы треугольной формы, ключи от Машины, синий цвет — и называть их словами. Этот длиннохвостый попугай столько трудился, чтобы запомнить эти вещи, и голос у него был похож на женский, далекий и деловитый, как у техасской телефонистки. Попугай заставил меня понять, как трудно научиться чему-либо в жизни, и даже тогда нет никакой гарантии, что твое умение тебе пригодится.


По другому каналу показывали зоопарк в Майами, штат Флорида, снесенный ураганом, уток и высоких изящных птиц, плававших среди развалин, вот только они не знали, что это развалины. Для них это был просто мир.
После этого в новостях повторили историю о гибели Супермена — только оказалось, что я перепутал город: предполагалось, что он погибнет над Метрополисом, а не Миннеаполисом. Но все равно это было грустно. Мне всегда нравилась мысль о Супермене, потому что мне всегда нравилась мысль о том, что в мире есть существо, которое не делает ничего плохого. И что в мире есть хоть один человек, способный летать.


Мне часто снятся сны, в которых я летаю, но совсем не так, как Супермен. Я просто вытягиваю руки вдоль тела и вроде как плыву. Стоит ли говорить, что это мой любимый сон.


А по телевизору уже показывали журавлей, исполнявших брачный танец: они были такие милые и грациозные, и я подумал: «Если бы только я мог стать журавлем и умел плавать и летать, как они, это было бы похоже на состояние постоянной влюбленности».


К тут мне стало так одиноко и так скверно от •сего дурного в моей жизни и вообще в мире, ч»о я сказал про себя: «Пожалуйста, Господи, преврати меня в птицу — это все, чего мне всегда по-настоящему хотелось, — белую грациозную птицу , не ведающую стыда, пороков и страха одиночества, и дай мне в спутники других белых птиц, с которыми я летал бы вместе, и еще дай мне небо, такое большое-пребольшое, чтобы я мог, если бы пожелал, никогда не опускаться на землю*.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11