А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И голуби, такие же, какими были давным-давно, беззаботно прыгают по истертым каменным плитам. Но почти нет старых узких улочек, дотянувших до средневековья. Их снесла война, разбив, изломав черепицу крыш, обрушив толстые, замшелые стены с узкими, как бойницы, окошечками. Эти улицы были последним пристанищем виленских евреев. Здесь было гетто. И всех евреев со всего города загнали в тесные, кривые улочки, набили ими древние, ветхие дома и, когда евреев уничтожили, взорвали и эти улочки, будто хотели истребить самую память о евреях, некогда населявших этот город.
Бродит Янкель по улицам, читает вывески. Они написаны не по-польски, как было до войны, а по-русски и по-литовски. Густой поток пешеходов обтекает его. Он заглядывает в лица. Ищет еврейские лица. И не находит. Никого не узнает. И никто не узнает его. Чужой среди чужих. В родном городе. Где он родился. И жил с мамой все свое детство на одной и той же улице по названию Погулянка.
И Погулянка уже не Погулянка. Улица, к счастью, сохранилась и горбится домами вверх по склону холма. Но называется по-другому. По-литовски. Улица Донелайтиса. Янкель в лагерном стеганом ватнике, хоть на дворе лето. Но в Сибири, откуда он приехал, стояли холода, когда его выпустили из-за колючей проволоки на свободу. Он выглядит оборванцем в своем затрапезном лагерном одеянии, и прохожие сторонятся его, обходят.
А он медленно бредет по бывшей Погулянке, вертит головой, узнавая дом за домом. И улыбается. И рукавом утирает слезы.
Остановился перед домом с тремя ступеньками, ведущими вниз. Над входом нет вывески «Горячие бублики. Мадам Лапидус и сын». Только крюки торчат из стены. Из верхних окон на него смотрят чужие, незнакомые лица.
Он трогает дверную ручку, и, как давным-давно, зазвенел колокольчик.
Янкель переступил порог.
В комнате нет прилавка, не видно печей, в которых мама пекла бублики. Все перестроено. Стоит посреди стол. На столе — швейная машина, и старый-старый еврей вращает рукой колесо, и машина стрекочет, пропуская под иглой полосу ткани.
Янкель узнал портного.
Умолк, оборвался стрекот швейной машины.
Портной долго и пристально, щуря подслеповатые глаза, вглядывается в Янкеля, но его отвлекает мужской голос из-за ширмы:
— Порядок! Брюки хорошо сидят!
Ширма сдвигается, и к портному выходит полуодетый русский офицер. В новеньких брюках-галифе, но без сапог и кителя. Китель, сверкая погонами и медными пуговицами, висит на спинке стула, и рядом на полу стоят, не сгибая голенищ, хромовые офицерские сапоги. Офицер в нижней рубахе, но форменной фуражки он с головы не снял, и она отсвечивает черным лакированным козырьком и шитой золотом эмблемой на околышке.
— Посидите, — говорит портной Янкелю. — Я скоро освобожусь.
С сантиметром на шее, он опускается на колени перед офицером и любовно расправляет руками крылья его брюк-галифе:
— Товарищ капитан, в этих брюках вы выглядите, по меньшей мере, как генерал. В них вы пойдете на повышение.
— Спасибо, — улыбается офицер, надевая китель. — Ваши бы слова да моему начальству в уши. Сколько с меня?
Портной, не вставая с колен, снизу вверх глянул на него:
— Не извольте беспокоиться… Пустяки… Какие могут быть счеты между портным и милицией…
— Ну, тогда я перед вами в долгу, — смущаясь присутствием постороннего, бормочет офицер.
Янкель сидит на стуле, погруженный в свои мысли, и очнулся лишь от крика попугая:
— До свидания! Будьте здоровы! — крикнул попугай офицеру, направлявшемуся к выходу с пакетом под мышкой.
Офицер на пороге оглянулся и удивленно спросил портного, кивнув на попугая:
— На каком языке это он?
— На идиш. По-еврейски, — со вздохом сказал портной.
— Скажите, — протянул офицер, — на этом языке уж и евреи не разговаривают, а он, птица, болтает.
Портной печально взглянул на офицера поверх очков:
— Евреи на этом языке не разговаривают, потому что некому говорить. Мертвые ни на каком языке не разговаривают. На всей нашей улице один я уцелел. Да вот еще один… с того света, — кивнул портной на Янкеля.
— Двое нас сейчас… и еще попугай… говорящий на идиш.
— Здравия желаю, — откозырял офицер, и ему ответил попугай:
— Будьте здоровы! Заходите почаще!
Когда за ним захлопнулась дверь, портной с трудом поднялся с колен.
— Теперь не только попугай, но и мы с вами можем поговорить… на идиш. Ближе к делу. Что вас ко мне привело? Хотите заказать костюм?
— Нет, — покачал головой Янкель. — Хотя однажды я уже заказывал у вас…
— И вы остались недовольны моей работой?
— Честно говоря, не помню. Слишком давно это было и тогда в этом доме тоже жил попугай… Другой. Желтый с зеленым. А этот с синим…
— О? Вы даже того попугая помните? Что ж это я вас не знаю?
— Не узнаете меня? — приподнялся Янкель.
— Нет, дорогой, — вздыхает портной. — У меня зрение ослабло.
— Тогда я вам напомню. Когда-то очень давно вы сшили для мальчика костюм, который, по вашему мнению, можно было послать, не краснея, на всемирную выставку в Париж.
— Эти руки сшили столько костюмов… — протянул к нему руки портной. — И, к сожалению, ни один не попал на всемирную выставку в Париж. Хотя каждый был этого достоин.
А Янкель в возбуждении продолжал:
— В этот костюм мама облачила своего сына и отправила его в Варшаву поступать в университет, чтоб он вернулся через пять лет в Вильно адвокатом со столичным дипломом. Вот я и вернулся… правда, с некоторым опозданием… и без диплома.
Портной долго молчал.
— Что же вы делали все это время?
— Что делал? — переспросил Янкель. — Вы не поверите… но… я искал маму.
— Ну, и где же она? — прошептал портной.
— Об этом я вас хочу спросить, — сказал Янкель. — Вы же ее очень хорошо знали.
— Знал, — кивнул портной. — И даже кое-что сохранил… на память о ней.
Он, сгорбясь, отошел от стола, порылся в углу в наваленном кучей хламе и вытащил обеими руками длинную доску с облупившейся местами краской. Приставил доску к стене, кряхтя разогнулся и испытующе посмотрел на Янкеля. А тот; не отрываясь, глядел на доску и не проронил ни слова.
Перед Янкелем стояла старая вывеска, некогда красовавшаяся над входом в магазин:

ГОРЯЧИЕ БУБЛИКИ МАДАМ ЛАПИДУС И СЫН
По пустынному полю идут Янкель и портной. За их спинами виднеются очертания города с частоколом колоколен виленских церквей.
Они входят в молодой невысокий ельник.
— Вот здесь, — обводит рукой портной. — Их всех и убили. 80 тысяч евреев зарыли штабелями в огромных ямах, которые копали в войну для противотанковых рвов. Где тут покоится ваша мама?
— Где? — вздрогнул Янкель.
— Я знаю? — пожал плечами портной. — Мне повезло. Моя пуля меня не убила, и я упал на чьи-то тела, потом сверху на меня упали еще мертвецы… и когда яму зарыли… и все стихло… я выполз наружу… весь в крови… и ушел в лес.
— А мама?
— Мама? Ваша мама не выбралась оттуда. Ее пуля не сделала промаха. Плачь… не стесняйся, мальчик.
— Я даже не знаю, над какой могилой поплакать, — прошептал Янкель. — Здесь так много могил… И в какой из них моя мама, никто мне не покажет.
— А ты поплачь у всех могил… Здесь лежит много матерей, поплакать по которым некому. Потому что их дети тоже не уцелели. Поплачь за всех.
Янкель стоял с сухими глазами. В них не было слез.
Теперь он знал, что мамы больше нет в живых. Кончились поиски, рухнула последняя надежда, теплившаяся в душе столько лет.
На всем белом свете он остался один.

1 2 3 4 5 6 7