А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сраженный качеством ботинок, портной сделал следующее умозаключение:
— Вся Варшава, пани Лапидус, будет биться в истерике.
— В истерике… в истерике… — закричал попугай.
Янкель безучастно стоит посреди комнаты, облаченный в новый костюм, а вокруг него хлопочут мать и портной.
— Господи, граф! — в восторге всплескивает руками мама. — Пан Хаймович, я вам скажу как родному человеку, мне даже не верится, что этот красавец — мой сын.
— Пани Лапидус, — скромно потупясь отвечает портной, — если сказать честно, я тоже с трудом узнаю в этом джентльмене еврейского мальчика из города Вильно. Вы знаете, в таком наряде ему даже не очень идет имя Янкель Лапидус. Клянусь вам, ему теперь больше к лицу — мосье Жак Лапидус. Так бы его звали, если бы он поехал учиться к французам, в Париж. Или сэр Джэкоб Лапидус — как звучит? — если б судьбе было угодно отправить нашего мальчика в туманный Лондон. А в Берлине его бы величали герр Якоб Лапидус… А Янкель… Вы меня простите… но в этом костюме… он уже вырос из своего прежнего имени. Как ты думаешь, мальчик?
Янкель стоит, как манекен, устремив затуманенный взор в потолок, а его губы движутся, что-то шепча.
Портной поверх очков пригляделся к нему попристальнее, удивленно вскинул брови и, приложив руки козырьком к своему уху, напряг слух.
— Родился в 1629 году, умер в 1696 году… Родился в 1533 году, умер в 1586 году…
— Умер? — ахнул портной. — Кто умер? Что с нашим мальчиком, пани Лапидус?
— Совсем заучился, — горестно вздохнула мать.
— Но кто все же умер, я хочу знать, — не унимался портной.
— Не принимайте близко к сердцу, — успокоила его пани Лапидус. — Он имеет в виду королей.
Костюм работы Хаймовича повешен не в шкафу, а на самом видном месте, на стене комнаты Янкеля. Под костюмом на полу стоят, сверкая, ботинки. Над костюмом — два портрета, увеличенных с фотографий и раскрашенных местным художником. Мать и отец Янкеля. Когда они были молодыми. Мать в молодости была полна энергии, и вид у нее самый решительный, словно она уже тогда знала, что быть ей вдовой и на своих плечах выводить в люди единственного сына. А отец — вылитый Янкель. Такой же нос. Такой же рот. Такая же кротость и грусть в глазах под удивленно заломленными бровями. Отличают отца и сына лишь усики, короткие усики, чуть закрученные вверх по моде того времени, которые делают пана Лапидуса немножко похожим на германского кайзера Вильгельма, но при условии, что кайзер оказался бы евреем и мягкие семитские черты преобладали бы на его августейшем лице.
Отец и мать взирают из своих резных рам на сына с гордостью за его прилежание и с опаской за его хрупкое здоровье, ибо даже глубокой ночью, лежа в постели, он не расстается с учебником истории государства польского, листает страницу за страницей, на которых мелькают картины кровавых битв, принесших славу польскому оружию, и портреты королей в латах и без лат, в кирасах и без кирас, но непременно опирающихся ладонями на рукояти мечей.
Янкель моргает, пучит глаза, чтоб не уснуть, и монотонно бубнит как молитву:
— Король Ян Собесский. Родился в 1629 году, умер в 1696 году. Король Стефан Батдрий. Родился в 1533 году, умер в 1586 году… Король Сигизмунд Первый, старший — родился в 1467 году, умер… умер… умер.
Поднятые под одеялом углом колени, в которые, как в пюпитр, упирается учебник истории, расслабленно рухнули, уронив на пол книгу. Бледные руки Янкеля сами по себе сложились, как у покойника, на груди, глаза закрылись, а губы все медленней и медленней шевелятся:
— Умер… умер… умер…
— Врешь! Пся крэв! Мы живы!
У постели Янкеля в царственном облачении, точь-в-точь как на портретах в учебнике истории государства польского, стоят короли, уперев в пол огромные мечи, усеянные драгоценными камнями на рукоятях. Они с высокомерием взирают на своего самого захудалого из подданных — презренного еврея. Но тем не менее, как особы, хоть и царственные, но все же воспитанные, считают нужным представиться. Каждый король шаркает ножкой, затянутой в блистающую чешую из стальных лат.
— Король Ян Собесский.
— Король Сигизмунд Первый, старший.
— Король Стефан Баторий.
Янкель сидит в подушках, совершенно ошеломленный явлением таких высоких гостей, и с растерянной улыбкой на губах просит:
— Не надо представляться. Я вас знаю. Помню наизусть. Вы, ваше сиятельство, король Ян Собесский. Родился в 1629 году, умер в 16… О, извините, я ничего плохого не имел в виду… так в учебнике истории написано.
Короли понимающе переглянулись, а уязвленный король Ян Собесский лишь пожал плечами, закованными в латы:
— Какой спрос с плебея… да еще нехристя к тому же? Скажи твое презренное имя.
Янкель, как в гимназии учителю, почтительно сообщил:
— Янкель! Лапидус Янкель.
— Янкель? — удивился король Ян Собесский. — Что за имя? С таким именем далеко не пойдешь в королевстве польском. Почему бы тебе не называться Яном? Не Янкель, а Ян! Как я! Король Ян Собесский!
— Я спрошу у мамы, ваше сиятельство… — прошептал Янкель. — Если она позволит…
Праведный гнев вспыхнул на лице короля Стефана Батория. Он стукнул мечом об пол, так что на стенах закачались в рамах портреты пани и пана Лапидус.
— Что слышат мои уши? Спросить у мамы… В твои годы я уже скакал на лихом коне и рубил мечом от плеча до седла. Хрясь! Пополам! Хрясь! Пополам! А он… Тьфу! Спросить у мамы…
— Простите, ваши сиятельства, — взмолился Янкель, — если я, недостойный, что-нибудь не так сказал… Но разве такой уж грех — любить свою маму?
Король Ян Собесский смерил его уничтожающим взглядом:
— Мать тебе — Польша! Отец — твой король! А любовь к Родине докажи на поле брани.
Король взмахнул мечом. Из-за его плеча возник юный рыцарь в латах со сверкающим горном в руке. Он приложил горн к своим безусым губам и заиграл боевой сигнал — призыв к битве.
Янкель в подушках умоляюще прижал руки к груди:
— Нельзя ли потише? Маму разбудите…
Но его голос потонул в нарастающем грохоте битвы, вызванной к жизни звуками боевой трубы.
Играет горнист, стоя на высоком холме, рядом с королевским шатром, увенчанным польским гербом — белым орлом, расставившим крылья и лапы с когтями.
Внизу, сколько глаз видит, на всей равнине кипит битва. В клубах пыли, сверкая на солнце стальными шлемами, ощетинившись пиками, мчится закованная в латы кавалерия. Реют штандарты над лошадиными мордами. Ряды пехоты в кольчугах и шлемах со щитами в одной руке и короткими мечами в другой отбиваются от наседающих всадников. Рубятся конные и пешие. Хрипят кони, падают из седел проткнутые копьями всадники. Катятся по траве пустые шлемы. Бьются на земле раненые лошади — сраженные воины валятся на убитых, ибо вся земля усеяна трупами. И орлы-стервятники парят над полем битвы, ожидая, когда все утихнет и можно будет приступить к пиршеству.
А мечи все звенят. Сверкают на солнце щиты. Ржут кони. Валятся всадники наземь, под копыта.
У королевского шатра, на виду у короля, в рыцарском облачении восседающего на боевом коне и обозревающего поле битвы, два усача-улана обряжают в железные доспехи Янкеля. Через голову, как жилет, натягивают выпуклый панцирь, прикрепляют железные нарукавники и наколенники, нахлобучивают на голову, как ведро, глубокий сверкающий шлем с крохотным вырезом на лице, откуда виднеются лишь еврейский нос Янкеля и удивленно заломленные брови. Янкель морщится: железо ему жмет, врезается в тело, но он молча покоряется судьбе.
Он неуклюже стоит, словно спеленутый кокон, широко расставив руки и ноги в железной чешуе, и не может сдвинуться с места. Бравые уланы подхватывают его под мышки, поднимают в воздух и взгромождают в седло на спину огромному коню в попоне от хвоста до головы, лишь с вырезом для глаз. Горячий конь нетерпеливо роет копытом землю, раскачивая Янкеля на себе. Янкель, как крыльями, машет закованными в железо руками, чтоб усидеть в седле, не рухнуть наземь.
Один улан подносит круглый щит и надевает его на кисть левой руки Янкеля. Под тяжестью щита всадник начинает ползти влево, и для равновесия другой улан вкладывает ему в правую ладонь рукоять тяжелого меча. Король, скептически обозрев экипированного для битвы Янкеля, без особого энтузиазма благословляет его: — С Богом! За короля и отечество!
Уланы салютуют королю мечами. Янкель тоже пытается поднять меч для салюта, но не может совладать с его тяжестью и бессильно роняет на землю.
— Шлимазл! — вскричал король в гневе. — Дайте ему меч полегче!
Свита бросается на поиски другого меча, роются в королевских сундуках и приносят блистающий драгоценными камнями меч, покороче первого.
— Не трудитесь, не надо… — попросил Янкель. — Я в жизни мухи не обидел. Как же я человека убью? Это абсолютно исключено.
Король сурово сдвинул соболиные брови:
— Тогда твой удел — бесславная смерть.
— Бесславная смерть… бесславная смерть… — подхватила свита за спиной короля и стала располагаться поудобней, чтоб насладиться кровавым зрелищем.
Прямо на Янкеля на свирепом коне мчится рыцарь в латах, с огромным копьем наперевес. Земля гудит и стонет под копытами его коня. В вырезе шлема сверкают его глаза, решительные и неумолимые.
Король и вся свита, затаив дыхание, следят за поединком, исход которого предрешен, и поэтому наиболее слабонервные прикрывают глаза руками в железных перчатках. Орел-стервятник, распластав крылья, застыл над ними, предвкушая перспективу полакомиться мясом Янкеля.
— Закройся щитом! — не выдержав, закричал король. — Делай маневр.
Янкель хотел было приподнять руку со щитом, но щит соскользнул под коня, прокатился колесом под его брюхом и упал, подпрыгнув несколько раз, у ног короля.
Из прорези шлема глаза Янкеля, полные еврейской скорби, устремлены на неумолимо приближающееся, растущее в размерах, острие вражеского копья. Еще миг — и оно проткнет его насквозь.
Янкель зажмурил глаза и услышал лошадиный визг. Открыл глаза и увидел, что конь врага взвился на дыбы. Тяжелое копье уткнулось в землю.
А на древке копья, всей своей тяжестью пригибая его к земле, повисла мама Янкеля, пани Лапидус. В своем стареньком платье и переднике, в каком она печет бублики, и даже ее голые по локоть руки заляпаны тестом и лицо слегка припудрено мукой.
Рыцарь с грохотом упал с коня. Пани Лапидус в гневе подняла его копье и переломила пополам о колено.
— Вы что? С ума сошли? — вскричала пани Лапидус. — Хорошенькую моду себе взяли — на живого человека кидаться.
Блаженная улыбка растекается по лицу Янкеля, и с нею он просыпается в своей комнате, под портретами мамы и папы. Проснувшись, тут же нашаривает на полу оброненный учебник по истории польского государства, и пока он перелистывает страницы, короли один за другим — Ян Собесский, Стефан Баторий, Сигизмунд Первый, старший — ныряют в сиротливо опустевшие овальные рамы среди текста и застывают там под шепот Янкеля:
— Король Стефан Баторий, родился в 1533 году, умер в 1586, король Ян Собесский родился в 1629 году, умер…
Эти же короли, но в массивных золоченых рамах с вензелями и завитушками, распушив холеные усы и блистая атласом и горностаем царственных мантий, смотрят с высоких стен университетского зала. Зал огромен, как костел. Но в нишах его вместо фигур святых белеют статуи ученых мужей от древнего Архимеда до гордости Польши — Николая Коперника. Ученые мужи, хоть и безглазы, как и положено быть удостоенному изваяния, но держат в гипсовых руках свитки папируса и научный инструмент и сосредоточенно концентрируют на них свой проницательный и всеведущий взгляд, подавая этим наглядный пример прилежания будущим светочам польской науки, растерянно и нервно ожидающим явления экзаменационной комиссии, которая справедливо и объективно определит, кому учиться в славном Варшавском университете, а кому…
В толпе подростков, вчерашних гимназистов — Янкель. Причесанный так старательно, что волосы на макушке стоят торчком. В тесном костюме, сшитом у лучшего портного с Погулянки — улицы, на которой живут в Вильно пани Лапидус и сын, — и потому имеющем удручающе провинциальный вид. На ногах — новые туфли, издающие при каждом движении непристойного звучания скрип и этим еще больше повергающие Янкеля в отчаянное смущение. При каждом скрипе ботинок на него с подозрением и нехорошими ухмылками косятся соседи, стоя с вытянутыми по швам руками, встречающие появление в зале экзаменаторов.
Каждый член комиссии выглядит так важно, что ни ученые мужи, застывшие в гипсе, ни короли Польши, втиснутые в золоченые рамы, с ними тягаться не в состоянии. Черные строгие мантии, седые усы, как наконечники пик, бородки-эспаньолки и неподкупный, неумолимый взгляд.
Они степенно рассаживаются на стульях с высокими резными спинками, и от зала их отгораживает зеленое сукно длинного стола с графинами, точно соответствующими числу членов комиссии.
Мальчики и девочки тоже садятся. На скамьи, рядами протянувшиеся с левой и с правой стороны зала. Между рядами — широкий проход с ковровой дорожкой.
Самый важный в комиссии господин, с моноклем в глазу и с красным, невзирая на слой пудры, носом, встал и позвонил в серебряный колокольчик, призывая ко вниманию, которое и так, без звонка, сосредоточено на нем.
— Господа… Прежде чем мы приступим к экзаменам на право поступления в наш Варшавский университет, я хочу напомнить вам об одной из длинного перечня традиций, которые свято чтут в этом храме науки. Согласно ей, в наших стенах особы иудейского вероисповедания сидят отдельно от христиан. И хоть вы еще не студенты, однако придерживаться традиций следует с того момента, как вы переступили этот порог.
Он сделал паузу и обвел взглядом зал.
— Поэтому попрошу, господа, занять места соответственно… Христиане — справа. Господам иудейского вероисповедания рекомендуется сидеть на левых скамьях.
С левого ряда, как от чумы, быстро перебрались направо курносые обладатели светлых волос, и там на скамьях осталась жалкая группка брюнетов, подсевших друг к дружке и сбившихся в кучу. На правой стороне — сплошные блондины с примесью русых. И как вопиющее нарушение порядка в их гуще раздражающе чернеет разлохматившаяся шевелюра Янкеля. На него оглядываются, фыркают. И тогда, спохватившись, он вскакивает со скамьи и выходит на ковровую дорожку, разделяющую, как граница, оба ряда. Его ботинки издают нехороший скрип, и он замирает после каждого шага, порой застыв, как цапля, с поднятой ногой. Ученые мужи из комиссии вздрагивают от этих звуков, отрываются от бумаг и вперяют в Янкеля насмешливый ядовитый взор. Правая сторона, блондины, покатываются со смеху. Председатель звонит в колокольчик, сдерживая брезгливую ухмылку.
Перед зеленым столом — еврейский мальчик. Отвечает бойко. У членов комиссии — кислые лица. Перебивают, обрывают. Мальчик начинает заикаться. Умолкает.
Перед зеленым столом — поляк. Еле-еле мямлит. Но вся комиссия с сочувствием взирает на него, ободряюще улыбается.
И вот настает очередь Янкеля. Он идет по ковровой дорожке к зеленому столу абсолютно бесшумно. Членам комиссии из-за стола не видны его ноги. Янкель стоит перед столом босой, в одних носках. Вся комиссия смотрит на него с таким видом, будто они кислых яблок наелись. Председатель, брезгливо оттопырив губу, через монокль бегло пробегает его документы.
— Янкель Лапидус… Из Вильно… Гм… С подобным именем пристало селедкой торговать… Претендуя на звание студента нашего университета, не мешало бы предварительно подумать о замене «Янкеля» хотя бы благозвучным польским именем «Ян». Из уважения к этим древним стенам, что ли? Добро. Приступим к экзамену.
Над головами людей, снующих по залу Варшавской телефонной станции, высятся стеклянные кабины, и в каждой кабине кто-то кричит в телефонную трубку, отчего создается впечатление, что эти люди ругаются друг с другом. И если пробежать весь этот набор разнообразнейших лиц, то в последней будке мы обнаружим Янкеля, возбужденно кричащего в трубку:
— Мама! Я принят!
Он плачет навзрыд. На том конце провода слышится ответное рыдание.
— Что же ты плачешь, мама? — всхлипывает Янкель. — Я принят! Твой сын вернется в Вильно адвокатом! Что? Разве я плачу? Тебе кажется, мама. Я улыбаюсь от счастья.
И рыдает еще горше, слушая мамин голос. Потом, утерев рукавом слезы, говорит ей:
— Послушай, мамочка. Я не звоню тебе каждую ночь. У меня остались деньги на питание… Ничего страшного, если и останусь без обеда… Зато услышу твой голос. Да, да. Занятия в университете начинаются первого сентября, Янкель стоит на улице в толпе у газетного стенда. Лица у друзей застыли от ужаса, а помертвевшие глаза читают крупные заголовки на весь газетный лист: 1 сентября 1939 года Германские войска перешли польскую границу.

Разгром польской армии. Англия и Франция вступают в войну.
Это — мировая война!
Победное шествие германских войск, колонны польских пленных, крестьяне с детьми, бегущие, от пылающих кострами домов, немецкие бомбардировщики с воем несутся к земле, горит Варшава.
Варшавскую телефонную станцию осаждает толпа. Янкель, сдавленный со всех сторон, протискивается к окошечку в толстом стекле.
— Барышня, Вильно! Дайте Вильно! Всего лишь три минуты!.. Ну, хоть одну минуту!
Воет сирена воздушной тревоги, и толпа быстро рассасывается. Зал пустеет, словно людей ветром сдуло. Один лишь Янкель стоит у окошечка.
— Барышня… — умоляет он. — Вот видите, я один остался… Теперь-то вы меня соедините с Вильно?
Слышен вой пикирующего самолета. Телефонистка срывает с головы наушники и бежит, цепляясь за стулья.
Янкель по другую сторону стекла старается от нее не отстать. Гремит близкий взрыв. Толстое стекло перегородки покрывается трещинами.
Он сидит в подвале с сотнями напуганных людей, которые, втянув головы в плечи, прислушиваются к глухим взрывам бомб наверху. Песок струится с потолка на его голову, Кончился воздушный налет.
Из подвалов и бомбоубежищ, из наспех вырытых во дворах щелей выползают на свет Божий варшавяне с детьми на руках и в немом оцепенении взирают на груды дымящихся руин, оставшихся на месте домов, на пылающую из края в край Варшаву.
Зал телефонной станции пострадал от взрыва. В потолке зияет дыра, косо раскачивается люстра. Окна — без стекол. Под ногами — кучи штукатурки. Даже на толстом стекле, в котором окошечко, — сплошные трещины. За окошечком усталая телефонистка надевает наушники и вскидывает глаза на запыхавшегося Янкеля, раньше других вернувшегося в зал.
— Соедините, пожалуйста, с Вильно! — вздохнул Янкель.
— С Вильно связи нет, — равнодушно ответила телефонистка.
— Как нет связи? — удивился Янкель. — У меня там мама!
Телефонистка криво усмехнулась:
— В вашем возрасте, уважаемый, не о маме надо думать, а защищать отчизну с оружием в руках.
Янкель согласно кивнул:
— Я уже получил повестку. Но как я уйду в армию, не сообщив об этом маме?
На пыльном плацу перед казармами тянется длинная очередь мужчин, молодых и среднего возраста, еще в гражданском платье. Военная форма дожидается их в высоких стопках на деревянном столе, за которым стоят вразвалку бывалые фельдфебели и капралы, с лихо закрученными усами и строгим армейским взглядом. Каждому мобилизованному выдают положенный комплект обмундирования: штаны, френч, ботинки, фуражку-конфедератку с белым орлом. Новобранцы тут же, на плацу, переодеваются. А чуть подальше, те, кто уже переоделся, неуклюже маршируют под рычащие окрики сержантов.
Унтер-офицер пан Заремба среди всех кадровых военных на плацу выделяется особенно лихой выправкой. Сапоги бутылками на его толстых ногах блестят особенно ярко. На штанах из добротного сукна, ловко заправленных в сапоги, особенно четко выделяется отутюженная стрелка, острая, как лезвие бритвы. Портупея с ремнем туго стягивает литую талию и выпуклую грудь, самой природой созданную только для того, чтоб носить кресты и медали, которых пока не имеется в наличии. Но конфедератка на его круглой, коротко стриженной голове не солдатского, а офицерского образца и белый орел на тулье выглядит белее всех остальных орлов на плацу.
Нос у пана Зарембы картошкой, с кровавыми прожилками от пагубного пристрастия к алкоголю.
1 2 3 4 5 6 7