А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И со стриженой головой, набитой сведениями, нужными и ненужными. В какой ты живешь Петах-Тикве, или Ришон-Леционе, или Кирьят-Шмоне? Как тебе живется в этой маленькой и жаркой стране, которая не отказывает во въезде даже сумасшедшим?
Нью-Йорк преет во влажной духоте. Ад! Так и хочется посыпать весь город тальком. По субботам и воскресеньям все, кто может и кто не может, ползут из каменного смрада к океану. Там хоть ветерок продувает и можно опустить свое распаренное тело в теплую, будто кипяченную, морскую воду пополам с мочой. Ведь несколько миллионов человек одновременно мочатся в эту воду.
Наше святое семейство тоже направляется на пляж. Нас — пятеро. Мама и я. Мамин сожитель — любовник Б.С. Мой папа, который хочет провести уикэнд в семье. И его гомосексуальный друг-подружка Джо.
Мама разгуливает по пляжу среди этих трех мужчин, как Мессалина. На ее обычно антично-строгом лице учительницы пробивается нечто порочное, и взгляд у нее плотоядный. Как у самки времен матриархата.
Б.С. лежит в песке, большой, волосатый, с синей морской татуировкой на буграх мышц. Рядом с тщедушной парой гомосексуалистов он лежит как усталый старый лев возле тощих шакалов. Но при этом он с ними довольно мил. Болтает о всякой всячине, в глазах — злая насмешка. Они это чувствуют и ежатся под его тяжелым взглядом. Мама настороженно поглядывает, опасается полового конфликта. Я — наслаждаюсь.
Вот оба гомика: мой папа и Джо, взявшись за руки, запрыгали к воде, купаться. Я гляжу им вслед. Сзади они как братья. Узкие спины, плоские зады, тонкие бедра. Держатся за ручки, бедняжки. Чтоб их никакая сила не разорвала.
— Водой не разольешь, — хмыкает Б.С. — Любовь, мать их за ногу.
— Я прошу тебя, — недовольно хмурит брови мама. — Это тебя не касается. Каждый живет, как хочет. Здесь свободная страна.
— Верно, — соглашается Б.С. — Наконец я понял, по каким политическим мотивам твой муж стал в Москве диссидентом. Там за такие проделки упекают за решетку на пять лет. Вот он и поднял знамя священной борьбы за то, чтоб вырваться из оков коммунистического пуританства и воссоединиться со своими гомосексуальными братьями на вольном Западе! Худо будет СССР — гомосексуалисты покидают корабль.
— Замолчи, — оглядываясь, шепчет мама.
А в воде плещутся, как дети, мой папочка и его подруга Джо. Они держатся поближе к берегу: не умеют плавать.
Б.С. встает и вразвалку идет к воде. Тяжело разбегается и, как бомба, плюхается в воду, закрыв брызгами папу и Джо, выныривает далеко от берега и красивыми сильными рывками плывет туда, где никого нет и море чистое. Он плывет как дельфин, мощно рассекая воду. Мужчина! Моряк! Сила!
А эти два жалких обормота, из коих один — мой папочка, плещутся на мелком месте, обрызгивая друг друга взмахами ладошек. Голубки.
От чего, в сущности, все зависит в этом мире? Меня бы не было на свете в помине, если б мой папа чуть раньше испытал влечение к мужскому заду. Тогда бы сперматозоид, от которого я была зачата, не проник бы в мамину яйцеклетку, а бесславно погиб в чьей-нибудь волосатой заднице. Мне даже стало жаль себя.
— О чем ты думаешь? — настороженно взглянула на меня мама.
— О том, что мы, женщины, несчастные существа.
— Не темни. Скажи, о чем ты думаешь?
— О чем? О том, что мой папа совершил два тяжких греха.
— Первый я знаю. Второй?
— Он дважды изменил. Сначала женской половине человечества. А сверх того, древнему племени иудеев. Ведь Джо
— не еврей. Что ж это получается? Абсолютная ассимиляция.
— А может быть, они счастливы, — задумчиво глядя на море, где торчат тысячи голов, говорит мама. — Нам это не дано понять.
— Ты все еще веришь в счастье?
— Верю. Вопреки всему, — мама кладет голову мне на колени, щекочет волосами мои бедра, и мне становится легко и хорошо.
Зверинцы — моя страсть. Я лучше лишний раз схожу в зверинец, чем в кино. В кино — одно и то же: сквернословят и целуются до омерзения, а потом долго и скучно раскачиваются друг на друге, сопя при этом и постанывая. Господи, будто вся жизнь человека сводится лишь к сексу! Все остальное в кино — так, мимоходом, чтоб разбавить секс.
В советском кино не намного легче. Там секс вообще выметен под метелку, и можно подумать, что люди в СССР размножаются другим способом, как некоторые растения, описанные в учебнике ботаники. В советском кино главное — труд, работа во славу отечества, от чего на экране становится тоскливо до ломоты в зубах. Все другие стороны человеческой жизни показываются бегло, только лишь для того, чтоб немного разбавить трудовые сцены.
Как зрелище я предпочитаю зверинцы. Я обожаю зверушек и готова целый день простоять перед клетками, наблюдая их жизнь.
В Нью-Йорке есть небольшой, но славный зверинец в Сентрал-Парк. Бесплатный. В воскресенье, если погода хорошая, мы едем туда. То с мамой, то с Б.С. Он тоже любит зверей, как и я.
А кого я больше всего люблю в зверинце? Конечно, обезьян. Не маленьких и вонючих макак, а наших предков — человекоподобных обезьян. Огромных, волосатых и серьезных горилл и шимпанзе, посматривающих с таким презрением из-за решеток на свое потомство — людей, которым они когда-то дали начало, а те, в благодарность, заточили их в клетки и приходят поглазеть и позубоскалить. Ох, сколько гордого презрения в человечьих глазах обезьян! И сколько пустоты в обезьяньих глазах публики. Обожаю это зверье.
В отличие от людей, они абсолютно искренни в своих чувствах и поступках. Если чешется, они чешутся, а когда им надоедает глазеющая публика, они плюют через решетки в омерзевшие им лица.
Однажды в этом зверинце я наскочила на сценку, за которую дорого бы дали советские карикатуристы, потому что трудно придумать что-нибудь позлее об Америке.
Толпа зевак, в основном, — дети, а среди детей, в основном, — черные, столпились у одной клетки и покатывались с хохоту. Я подошла туда, и сердце мое дрогнуло. Кто-то, очень умный, просунул за решетку американский звездно-полосатый флажок. Обезьяна взяла его, уселась удобней на автомобильную шину и стала рвать флаг на полоски и полоски эти швырять обратно в публику.
Это было глумление над американским флагом, а толпа юных американских балбесов получала от этого превеликое удовольствие. Ах, если б советские журналисты подвернулись тут, изображение обезьяны, рвущей американский флаг, обошло бы все газеты!
А американцам — потеха. Мне — еще не американке, но уже не советской, стало муторно на душе. И за флаг, национальный символ, и за безмозглую американскую публику, которой все — нипочем, лишь бы была потеха.
Я стояла и думала о том, что все эти дети, когда подрастут, то вряд ли захотят отдать свои жизни за этот флаг, и так же, потешаясь, как сейчас, позволят чужеземцам оккупировать и закабалить их страну.
В маминой спальне, на ночном столике, стоят в деревянных подставках за стеклом, слегка повернутые друг к другу, два портрета: мой, еще снятый в Москве, с длинными косами, в коричневой школьной форме с черным передником и белыми кружевами на воротничке, а также с непременным красным галстуком пионера, повязанным на шее; и красивого моряка с шотландской курчавой бородкой, в лихо заломленной морской фуражке с эмблемой и трубкой, зажатой в крепких зубах. Это — Б.С. Лет на пятнадцать моложе. Орел! Морской волк! С тяжелыми верхними веками, косо нависшими над глазами от привычки щуриться на соленом морском ветру. Такими изображают моряков в хороших фильмах — красивыми, но не приторно-сладкими, а суровыми, грубоватыми и немногословными, от одного вида которых начинают учащенно биться женские сердца, а головы кружатся как во хмелю.
Б.С. и сейчас нисколько не изменился. Только стал тяжелее. И в волосах, как пишут в романах, серебрится седина. Эти седые нити в густой шевелюре и курчавой бороде придают ему еще больше шарма.
На ночном столике у мамы судьба свела нас с ним, и я не отрываю глаз от него ни днем, ни ночью, а он, в свою очередь, немного снисходительно и меланхолично поглядывает на меня. Мама же лежит в своей кровати и смотрит то на меня, то на него. Уверена, что больше на него. Меня она любит, а к нему у нее страсть. Это временное чувство, но вспышка сильнее.
О Б.С. хорошо сказала одна мамина приятельница, зашедшая к нам в гости. Женщина опытная: три раза была замужем в России, четвертого мужа подцепила в Нью-Йорке.
— Вот это мужик! — закатила она глаза, когда Б.С. на минутку вышел из гостиной. — Только взглянуть на него достаточно, чтоб забеременеть.
Но иногда портрет исчезает с маминого столика, и тогда я остаюсь там одна в печальном одиночестве. Это случается каждый раз, когда мама поссорится с Б.С. А ссорятся они довольно часто, из педагогических соображений стараясь это делать не в моем присутствии. Но я узнаю об этом тут же. Не по маминому замкнутому и угрюмому виду, и не по усиленному сопению Б.С., раскуривающего трубку у себя в комнате. Стоит мне заглянуть в мамину спальню и обнаружить исчезновение его портрета — и мне все ясно.
Ссорятся они потому, что у них абсолютно разный подход к одной проблеме. Мама страшно боится упустить, потерять его, и предел ее мечтаний — женить его на себе. А он, негодник, как раз этого и не хочет и открыто говорит маме, чтоб на долгую связь не рассчитывала. У мамы, естественно, не выдерживают нервы, и она начинает рыть копытом землю, как говорит Б.С. Он человек далеко не мягкий и в ответ врезает ей пару «ласковых слов». Мама тоже не из тех, кто за словом в карман лезет. В результате — портрет исчезает с ночного столика.
У Б.С. характер железный. И, конечно, первой сдается мама. Одну-две ночи она проводит в одиночестве в своей спальне, долго ворочаясь с боку на бок и вздыхая. На третью ночь я слышу, как она босиком крадется мимо моей двери к его комнате, и, сильно напрягши слух, я могу разобрать ее смущенный голос, оправдывающийся и побежденно выясняющий отношения. Потом ее беспомощные всхлипывания, от чего у меня больно сжимается сердце, и я готова бежать ей на помощь и бить кулаками Б.С. по голове.
Однако делать это мне не приходится. Б.С., насладившись маминым унижением, сдается. Мимо моей двери в обратном направлении легко шлепают мамины ноги и, прогибая половицы, — его.
Наутро на ночном столике воскресает портрет моряка, который ехидно поглядывает на мой портрет, а я смотрю в ответ растерянно и удивленно.
При всех моих достоинствах я отличаюсь одним, особенно выдающимся. Я — лунатик. Первый в нашем роду. Дедушки и бабушки перерыли в памяти всю нашу родословную и не обнаружили и намека на то, что хоть кто-нибудь из моих предков имел пристрастие разгуливать во сне по крышам и карнизам домов.
Скажу откровенно, я по крышам не хожу. Должно быть, еще слишком мала. Незрелый лунатик. Но уже кое-какие коленца отколола в сонном состоянии. В нашей семейной хронике зарегистрировано, по крайней мере, два случая моего лунатизма.
Впервые это появилось, когда мне было года три. Ночью я встала из постели и пошла в туалет. Все сделала, что надо, и на обратном пути, не дойдя до спальни, распахнула в коридоре двери платяного шкафа, забралась в нижний ящик на кучу обуви и, свернувшись калачиком, уснула. Я бы задохнулась от сильного запаха нафталина, если бы мама не хватилась, что меня нет в спальне, и после суетливых поисков на пару с папой не обнаружила меня полузадохнувшейся в шкафу.
Семейный совет, в состав которого входила опытный врач — бабушка Сима, а она позвала еще одного своего коллегу, вынес решение, что случай не смертельный. Это еще не лунатизм, а какие-то намеки на него. Ребенок очень впечатлительный, легко возбудим. Нужно усиленное питание, прогулки на свежем воздухе и категорически запретить перед сном смотреть телевизор. На всякий случай стали на ночь запирать балкон и окна. Это для того, чтоб я не могла прогуляться на крышу.
Второй случай произошел пятью годами позже. Семейный совет вдруг обнаружил, что я расту одна среди взрослых и меня забаловали. Поэтому решено было, чтоб я летом поехала не на дачу со стариками, а с детьми, в пионерский лагерь. Я не возражала. Мне самой надоело толкаться среди взрослых.
В лагере, который располагался в сосновом лесу под Москвой, мы спали в больших комнатах на десять-двенадцать кроватей. Двери всегда были распахнуты настежь. Окна без занавесок, и огромная луна всю ночь висела перед глазами, и, чтоб уснуть, приходилось с головой прятаться под одеяло.
Дети в моей комнате все были старше меня и перед сном, уже лежа в кроватях, имели обычай рассказывать всякие истории, одна страшнее другой. Про привидения, про ведьм.
Я холодела от ужаса, слушая, как эти дуры рыкающими и шипящими голосами пугали друг друга, и лежала, не шевелясь, со всех сторон подоткнув под себя одеяло, чтоб мохнатая рука очередного чудовища не могла коснуться моего, покрытого гусиной кожей, тела.
Однажды, вот так вот уснув, дрожа от страха, я проснулась от того, что кто-то чем-то колотил меня по голове. Я открыла глаза и, к своему необычайному удивлению, обнаружила, что я не лежу в своей кровати, а сижу на полу, положив голову на чужую кровать кому-то на ноги. А обладатель этих ног, которому моя голова явно мешала, отталкивал меня пятками и пинался.
Вскочив на ноги, я обнаружила еще одну новость: я была не в своей комнате, а в совершенно другой, расположенной в самом конце длинной веранды, опоясывавшей спальный корпус. Значит, я во сне проделала такой маршрут? Сломя голову бросилась я бежать назад к себе, а войдя в свою комнату на цыпочках, чтоб никого не разбудить и не вызывать нездорового любопытства, пробралась в свою кровать и затаилась. Огромная луна, моя искусительница, продолжала висеть за окном и, казалось, подмигивает мне, как сообщница.
Об этом втором случае я никому не рассказала. И моим домашним тоже. Заодно я скрыла от них еще одно немаловажное происшествие, случившееся со мной в пионерском, лагере, куда меня направили заботливые родственники, чтоб я приобрела навыки коллективизма. В лагере мне преподали первый урок сексуального воспитания. Моими педагогами были мальчики-пионеры, великовозрастные балбесы, которым тогда было столько, сколько мне нынче, примерно по тринадцать лет.
Случилось это в «мертвый час». «Мертвый час» — это один час после обеда, когда дети должны спать. Мертвым он называется потому, что считается, что в этот час дети лежат, не шевелясь и не болтая, как мертвые. И отдыхают. Набираются сил, чтоб коленки не тряслись в новом учебном году.
Иногда, в хорошую погоду, «мертвый час» мы проводили не в спальном корпусе, а на свежем воздухе, на лоне природы. Невдалеке от лагеря была большая поляна в сосновом лесу. Поляну пересекал извилистый и мелкий, по колено, ручей. В нем рыба не водилась, а только носились стайки головастиков, а по поверхности воды, чуть-чуть морща ее, бегали водяные паучки.
Мы плескались в ручье, сколько влезет, благо, начальство не боялось, что мы утонем, и играли в разные игры, прячась в нависших над водой зарослях орешника, которые нам служили африканскими джунглями.
Туда-то, на эту поляну, каждый приносил свое одеяло, стелил на траве и ложился, закрыв глаза, делая вид, что он спит. Самые непоседливые старались укрыться от глаз вожатого в зарослях орешника.
Я была самой младшей во всем лагере, меня называли «Кнопкой» и никогда всерьез не принимали. А я — непоседа, норовила быть везде, куда меня не звали, и поэтому тоже уволакивала свое одеяло в кусты и располагалась там, рядом с большими мальчиками, которые втихомолку курили, разгоняя руками дым.
Сначала я опасалась, что они меня прогонят. Но гляжу — нет. Наоборот, поманили меня пальцем, чтоб я ближе к ним подтащила свое одеял о и предложили мне, как равной, сыграть с ними в очень интересную игру. Я, дуреха, не раздумывая, согласилась. Так была польщена их вниманием.
Мы стали играть в «доктора и больного». Я была «больная», а они — «врачи». Мы углубились в заросли, чтоб никто нам не мешал. Мальчики по очереди носили меня на спине, и мне это жутко нравилось. У некоторых из них верхняя губа была темной — там пробивались усики.
Нашли укромное местечко, сделали из всех одеял одну мягкую постель и меня положили туда. А сами на коленях окружили меня. Заглядывали в рот, проверяя гланды, потом по очереди прикладывали ухо к моей груди, слушая сердце. Я захлебывалась от восторга — так мне нравилось играть с большими мальчиками.
Я даже и не заметила, пребывая в ажиотаже, как они сняли с меня трусики и стали по очереди трогать пальцем у меня между ногами. Мне стало щекотно, и я сжала колени.
— Раздвинь ножки, Оленька, а то доктор не будет тебя лечить.
Что мне оставалось делать? Я, конечно, подчинилась. Но трогать пальцем у меня между ногами скоро приелось моим докторам, и они предложили новую игру, которую они называли «Здрасте-здрасте». Трусики надеть мне не разрешили и велели лежать как и раньше, раздвинув ножки пошире.
И при этом уговаривали, тяжело дыша:
— Ах, какие у тебя ножки! Как сдобные булочки! И вся ты, как куколка!
Кому такие комплименты не вскружат голову? Я уж ни в чем не могла отказать этим кавалерам. А игра становилась все интереснее.
Мальчики, оглядываясь по сторонам, не слышно ли за кустами голосов, сняли с себя трусики, и я увидела их пиписьки. Какие-то странные. Не такие, как у детей. А побольше и прямые-прямые, как карандаши. У меня аж дух захватило от удивления и любопытства.
Один мальчик склонился надо мной, став на колени между моих ног и упираясь в траву руками. И тут я почувствовала прикосновение.
— Здрасте, — сказал мальчик, тяжело дыша и вспотев. А я должна была ответить:
— Здрасте.
Что я и сделала.
Потом второй мальчик сменил первого. И тоже коснулся меня своей пиписькой.
— Здрасте.
— Здрасте.
После второго мальчика мне больше не захотелось играть, и я попыталась подняться, но они прижали меня к одеялу. Тут я рассердилась. Вцепилась зубами одному в руки, второго пнула ногой. Вырвалась. И побежала через кусты, забыв свое одеяло. Я бежала голая, без трусиков, не разбирая дороги, хоть никто меня не преследовал. Ветки стегали меня по лицу и плечам, сухие сучки царапали босые ноги.
Первый человек, на кого я налетела, выскочив из кустов, был наш вожатый Толя, уже взрослый парень лет семнадцати, с лицом красным и бугристым от прыщей. Я уткнулась ему в живот и разрыдалась. И вот так, плача, рассказала ему подробно, как эти дрянные мальчишки играли со мной в «Здрасте-здрасте».
Вокруг собрались дети, самые послушные и дисциплинированные, проводившие «мертвый час» на своих одеялах на поляне под наблюдением вожатого Толи. Они, раскрыв рты, слушали мое сенсационное сообщение. Потому что были старше меня и сразу учуяли, что от этой истории пахнет жареным.
Вожатый Толя покраснел до кончиков ушей и помчался в лагерь докладывать начальству.
Я оказалась в центре внимания всего лагеря. Я, «Кнопка», самая младшая, которую раньше просто не замечали. И я вовсю наслаждалась внезапной популярностью. Дети разных возрастов ходили за мной гурьбой, и, в который раз, я, уже охрипнув, пересказывала им, что произошло со мной в кустах, изображая все в лицах, с помощью мимики и жестикуляции. Пока начальство не вызвало меня и, заперев двери, велело все в подробностях повторить, а затем строжайше приказало об этом нигде не распространяться и ждать дальнейших указаний.
Все четверо мальчишек, пытавшихся совратить меня придуманной ими скверной игрой «Здрасте-здрасте», подверглись самому настоящему аресту. Их заперли в кабинете начальника, а у дверей посадили часовым вожатого Толю. Ужин им принесли туда, как заключенным.
Лагерь гудел как пчелиный улей. Аромат запретного плода витал над незрелыми детскими мозгами.
Как я понимаю сейчас, начальство решало сложную задачу. Если предать огласке случай со мной, это наложит тень на репутацию лагеря, и самому начальству крепко влетит за плохую воспитательную работу с детьми. Мальчишек полагалось выгнать из лагеря и сообщить об их поведении в школы. Но тогда все происшествие выплывет наружу со всеми вытекающими последствиями. А хотелось найти из этого положения такой выход, чтоб и волки были сыты и овцы целы.
Какой выход нашли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18