А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А меня спроваживали к сыну Сэймура, которого звали Ларри. Такой же, как отец, славный мальчишка. На год моложе меня. Физически. А умственно, по знаниям, вдвое.
Я себя уже чувствую женщиной. Меня волнует близость мужчины. А Ларри — рослый, крепкий, мускулистый. У него, как в кино, крутая челюсть, хороший профиль. И я чувствую, как у меня пылают щеки, когда он близко наклоняется ко мне. А он, как дитя. И в ус не дует. Ничего не чувствует. Толкает, — хватает меня руками, как мальчишка, сексуально абсолютно «спящая красавица». Проснется попозже. И тогда — держись, девчонки. Ох, и поплачут из-за него женщины. Этот сердцегрыз не одну сведет с ума.
Не поплачут из-за Ларри женщины. Рыдает лишь одна женщина. Его мама. Да и моя немножко. И я не удержалась от слез.
Ларри внезапно умер. Так и не став красавцем мужчиной, каким он обещал быть. Случилось нечто чудовищное, уму непостижимое. Его свалила какая-то болезнь, от которой нет спасения. Лучшие врачи и лучшей больнице Нью-Йорка-коллеги его отца-дрались за жизнь Ларри. И оказались бессильны.
Ларри потерял сознание и больше уже не приходил в себя. Он впал, как говорят медики, в коматозное состояние. Это уже почти смерть. Его подсоединили к специальной машине, которая за него дышала и еще чего-то делала, чтоб поддержать искру жизни в его бесчувственном теле.
Мать и отец не отходили от мальчика. Б.С., хоть еще не имеет американского диплома, тоже не вылезал из больницы. Сэймур очень уважает его медицинский опыт и талант и попросил его дать свое заключение. Б.С. хотел бы сказать что-нибудь утешительное, но, как и американские врачи, никакого спасительного выхода не увидел. Даже если мальчик чудом не умрет, он обречен быть идиотом, растением, а не человеком.
И тогда Сэймур, отец Ларри, потребовал, чтоб отключили от сына машину. То есть умертвить его. Убить.
Когда я об этом узнала, со мной сделалась истерика. Я выла в потолок, как ненормальная.
Хладнокровно решили убить человека. Родной отец. И Б.С. со своими знаниями и талантами.
Я не поехала на похороны. Я не хотела видеть его родителей. И их знакомых врачей.
Моя мама тоже не поехала. Поехал Б.С., ласково и покровительственно похлопав меня по плечу:
— Это жестоко, но разумно. Если бы удалось сохранить Ларри жизнь, он бы этого даже не ощутил. А для родителей был бы сплошной кошмар. Кому же от этого польза?
— Польза? — закричала я. — Какое гадкое слово! Не произносите его при мне.
— Никуда не денешься, милая, — сказал Б.С. — Тебе еще не раз придется с ним сталкиваться в жизни.
Когда он ушел, я с надеждой посмотрела маме в глаза. Может, она утешит меня? Но я тут же отвела взгляд.
Я вспомнила, как еще в Москве мама сказала мне эту фразу:
— Жестоко, но разумно. Таков неписаный закон жизни.
Да пропадите вы все пропадом с такими законами, которые даже постеснялись написать, чтоб никому лично не брать на душу греха.
К нам на балкон повадились дикие голуби. Парочка. Стали в клювах таскать всякий мусор, чтобы свить гнездо. Была ранняя весна. Балкон еще с зимы был наглухо закрыт, и это позволило голубям свить гнездо. Мама не успела вымести мусор с балкона. Когда спохватилась, было поздно. В гнезде вылупились из яиц два птенца. Уродливые голые создания.
Их тронуть мама не посмела. Из-за гуманизма. И терпела грязь и писк на балконе.
Я же задохнулась от радости. Мне сама судьба подкинула подарок: наблюдать день за днем чудо природы, как из черт знает чего возникают красивые благородные птицы. Один птенец был покрепче другого и отбирал пищу у своего брата. Второй, хилый, несчастненький, голосил от голода, тянул открытый клювик к матери, а она, сука, все отдавала своему любимцу, крепышу.
Однажды утром я обнаружила, что несчастненького мать выбросила из гнезда, и он, жалко растопырив голые фиолетовые крылышки, бился на скользких плитках балкона. А мать, как ни в чем не бывало, ворковала над своим любимцем. Мое сердце сжалось от боли. Хватило бы у меня жестокости, я бы вышвырнула это гнездо с балкона, а сиротку забрала к себе и вскормила искусственно. Но, во-первых, я — не жестокий человек, во-вторых, мама бы ни за что не позволила держать этого несчастного уродца в доме.
Я снова положила его в гнездо. Утром он снова был выброшен и слабо трепыхался у самого края балкона, над бездной семиэтажной высоты. Я накричала на голубицу и водворила малыша в гнездо. На следующий день я его нигде не могла обнаружить. Мать столкнула его с балкона. И, очень довольная, обволакивала своей любовью того, крепкого обжору, Моя мама очень огорчилась, напоила меня валериановыми каплями и, чтоб утешить, объяснила, почему, на ее взгляд, так поступила гадкая голубица:
— Закон выживания. Выживает сильнейший. Тот, второй, все равно был не жилец на этом свете. Даже если б она поровну кор— мила обоих. У него не хватило бы нужных качеств, чтобы выжить, победить в борьбе за существование. Поэтому она, мать, движимая разумным инстинктом, сосредоточила свою любовь на более крепком, способном постоять за себя.
— А слабого убивать? Так, что ли? — взвизгнула я.
— Жестоко, но разумно, — ответила мама. — Станешь старше, поймешь.
— Я не стану старше! — закричала я. — И никогда этого не пойму!
Теперь вот история с мальчиком Ларри.
— Жестоко, но разумно.
Боже мой, до чего вы мне все гадки со своим разумом. Разум-то ваш — куриный!
Все считают, что Москва — некрасивый город. Вот Ленинград
— красавец! Рига — красавица! А Москва… Велика Федора, да дура. Так можно говорить только от зависти. А завистью страдают все провинциалы. Из того же Ленинграда, из той же Риги.
Москва — столица СССР. И всего прогрессивного человечества. Правда, я не совсем понимаю, как делится человечество на прогрессивное и непрогрессивное и сколько на земле людей прогрессивных и сколько непрогрессивных.
Но зато я точно знаю, что Москва не меньше Нью-Йорка. А если и меньше, то чуть-чуть. И уж по уродливости и грязи Нью-Йорк переплюнет Москву.
В нашей бесплатной школе идиоты, то есть мои одноклассники, на полном серьезе спрашивали меня, есть ли в Москве на перекрестках светофоры и продается ли в магазинах хлеб. Вот такие у них знания о мире. Как будто живут не в Нью-Йорке, а Тьмутаракани, и телевидение еще не изобретено. Так знайте вы, дубины разноцветные, что в московских магазинах продается торт «Пражский», который вы тут днем с огнем не найдете. А советские конфеты «Мишка на Севере» такой вкусности, какая вам и не снилась.
Я люблю Москву. Потому что я — москвичка. И Москва — мой дом. Я там все исторические памятники знаю. Сколько там памятников! Потому что у России богатейшая история. Голова может лопнуть, пока запомнишь хотя бы краткий курс истории, что мы проходим в школе.
А какая у вас история? Еще совсем недавно вас вообще не было в истории. Когда вас Колумб открыл? Почти вчера. Вот и вся ваша история.
С историческими памятниками у меня даже получился конфуз. Я когда была еще совсем глупой, училась в первом классе. Как-то в выходной день дедушка Лева с бабушкой Любой (в это воскресенье меня по графику сплавили, чтоб дать моим родителям возможность отдохнуть от меня) повели меня гулять в Центр. Мы шли по улице Горького от памятника Пушкину к памятнику Юрию Долгорукому. Пушкин — великий русский поэт и поэтому стоит на своем памятнике пешим и с задумчивым лицом. А Юрий Долгорукий
— князь, основатель Москвы. Это он основал мой родной город более восьмисот лет тому назад. Как и полагается князю, он в железном шлеме и в железной кольчуге восседает на огромном чугунном коне. Который задрал передние копыта вверх, и поэтому, когда смотришь снизу, видишь лишь ступни князя и живот коня.
— А что это такое? — спросила я, показав пальчиком на два чугунных шара в конце конского живота у самых задних ног.
Бабушка переглянулась с дедушкой и шлепнула меня по руке:
— Сколько раз тебе говорили, нельзя показывать пальцем. Так ведут себя невоспитанные дети из плохих семей. Надо спрашивать без пальца.
— Хорошо, — согласилась я и чтоб больше не искушать судьбу, спрятала обе руки в карманы, — так что же висит у коня между задних ног?.. Такие круглые, как… пушечные ядра?
Бабушка заглянула коню под брюхо и отвела глаза, пожав при этом плечами. Дедушка Лева заговорил в нос, что с ним обычно бывало, когда он попадал в затруднительное положение:
— Понимаешь, деточка… Это ведь конь… мм… не живой, а железный… Когда его делали на заводе… мм, понимаешь, то… не убрали лишний металл… вот и остались такие два выступа…
— А у живого коня? — распахнула я мои, как говорит мама, до безобразия большие глаза. — Тоже есть такие выступы?
— Как тебе сказать… — совсем замялся дедушка Лева. — Мм… понимаешь… тут надо учесть различные факторы… мм.
— Какие факторы? — вмешалась бабушка, смерив мужа гневным оком. — Что ты мекаешь и что ты бекаешь? А ты, — сказала она мне сердито, — не приставай к дедушке и не мучай его глупыми вопросами. Он старенький и на пенсии, и может сморозить глупость, как грудной младенец. Что стар, что млад. Обязательно ей нужно знать, что у памятника между ног? Подрастешь немного, будешь проходить по зоологии про лошадей и все узнаешь.
Я, конечно, не стала дожидаться, когда я подрасту и буду изучать в школе зоологию, а навела справки в нашем дворе у мальчишек. Они не стали мекать и бекать, как дедушка Лева, а все объяснили мне коротко и ясно.
Потом наш класс как-то был на экскурсии, и учительница Мария Филипповна привела нас к памятнику Юрию Долгорукому, как цыплят поставила тесным кружком вокруг гранитного пьедесталами, задрав голову, мы ничего, кроме донского живота, не увидели.
— А я знаю, что это такое! — показала я на чугунные ядра между лошадиными ногами. — Это — яйца!
С нашей учительницей Марией Филипповной чуть не сделалось дурно. Но она устояла, потому что она — крестьянского происхождения, а не гнилая интеллигенция.
Маму с папой вызывали в школу. Дома меня поставили в угол, и я слышала, как за стеной, в гостиной, папа отчитывал своего отца, дедушку Леву, за то, что тот не мог дать ребенку вразумительный ответ и погасить нездоровое любопытство.
В Москве — масса исторических памятников, и Нью-Йорку в этом отношении еще очень далеко до Москвы.
Все время я только и слышу: Америка — образец свободы, Россия — тюрьма народов. Здесь все прекрасно, там — жуть. Эмигранты только об этом ведут разговоры, спорят, ругаются. Нервы не в порядке. Правда, Б.С. не совсем разделяет такой взгляд, он не дает в обиду Россию.
— Это потому, что ты никак не сдашь экзамен на врача, — сказал ему один наш гость. — Поэтому ты и на солнце видишь пятна. А открыл бы частный кабинет, положил бы сто тысяч зелененьких в карман, и ты бы Америке ножки целовал.
Б.С., душечка, не стал ему возражать, а молча взял за воротник, приподнял, левой рукой распахнул дверь и выбросил гостя в коридор, как нашкодившего котенка. Жена этого гостя не стала дожидаться особого приглашения. Гневным жестом запахнула на шее черно-бурую лису (русскую) и побежала догонять мужа.
Моя мама считает, что Б.С. испытывает такую ностальгию по России, потому что там прошла его юность, и он тоскует не так по России, как по своей молодости.
В этом что-то есть. У меня — тоже ностальгия. Там мне было легче. Я была совсем маленькой. И мне все казалось прекрасным. Ну, не совсем все. А здесь — сплошные проблемы, как говорят американцы. Все пойми, все раскуси. Что к чему? Как у них принято? Да еще на чужом языке. Не только затоскуешь. А взвоешь. И вспомнишь нашу бедную, несчастную Россию. Ту самую, где в городе Москве стоит семиэтажный кооперативный дом, а возле него двор, и во дворе растут вишни. Их сажал мой папа вместе с другими жильцами, а когда мы уезжали, на деревьях висели темно-красные вишенки. И никто их не срывал — они были общей собственностью, и не для еды — а для удовольствия глазу. Как говорила наша лифтерша Аграфена Степановна.
В этом дворе — толстая девочка с толстыми косичками. С рыжими веснушками на толстых щеках. Моя любимая незабываемая подружка Инна. По кличке «Инесс-Баронес». Сейчас мне кажется, что мы с ней никогда не ссорились и не дрались.
А наши старушки-лифтерши? Какие ласковые, какие заботливые. Захотелось домой, возьмут за ручку, поднимут на лифте, в дверь достучат, прямо в руки маме передадут. И в квартиру заглянут — как-никак, любопытно знать, как люди живут.
Папа говорил, что все лифтерши — агенты КГБ и обязаны доносить куда следует, кто к кому ходит, кто о чем говорит. И меня предупреждали, чтоб я при этих ласковых старушках язык не слишком распускала, а если спросят меня о чем-нибудь, сказать, что ничего, мол, не знаю, спросите у папы.
Папа им не доверяет, это — его дело. Он больше моего понимает. Не зря работает лектором в обществе «Знание». А мне что? Что с меня возьмешь? Пусть доносят. Ну, снизят мне в школе отметку по поведению. И — все. Детей же в тюрьму не сажают. Даже в Советском Союзе.
Ну, а метро? Как вспомню, хочется зареветь. Нет в мире лучшего метро. Станции — как сказочные дворцы. Стены из мрамора, люстры, как в театре. Чисто. Ни окурка, ни плевка. Даже хулиганы там смирнеют, ведут себя, как шелковые.
Как сравнишь с Нью-йоркским сабвеем, снова хочется реветь. Тут могут ограбить, зарезать, сбросить под поезд. И никто не вступится. Никто не рискнет своей шкурой ради тебя. Потому что каждому лишь своя шкура дорога. Как говорит Б.С., уверенный, что я не слышу: свобода, бля, свобода!
Эх, слезы подступают, как вспомню наш двор и продуктовый магазин напротив. «Комсомолец» назывался. С утра, когда я в школу шла, магазин еще заперт, а у входа толпятся работяги, ждут заветной минуты, когда двери распахнутся и можно будет купить поллитра на троих. А если денег совсем мало, то бутылку плодово-ягодного вина, которое называют «чернилами» за темный цвет. И тут же распивают бутылку на улице. Без стаканов. Прямо из горлышка. Передавая друг другу.
Что правда, то правда. Россия — страна алкоголиков. За исключением нашей семьи. Да и у нас был свой алкоголик. Дедушка Степан. Майор КГБ в отставке. Он — единственный русский у нас. И, как говорит другой мой дедушка, Лева, дедушка Степан работал на вредном производстве — пытал людей на допросах. Поневоле сопьешься, если хоть капля совести осталась. А сейчас в отставке он пьет от тоски по человеческой крови. Как говорит бабушка Соня, его жена.
Где они, мои дедушки? Где они, мои бабушки? Остались в России — в тюрьме народов. А я, их единственная внучка, наслаждаюсь свободой в самой свободной стране мира — в Америке. И до того мне здесь свободно, что боюсь одна выйти на улицу, а уж спуститься без сопровождения взрослых под землю, в сабвей, можно отважиться, только окончательно лишившись разума.
Здесь, в Америке, я обнаружила интересное явление. Дети из Советского Союза, почти все, учатся намного лучше американцев. Б.С. говорит, что в Израиле то же самое.
Один мальчик из Ленинграда, он ходит иногда к нам в гости с родителями, очень состоятельными людьми, учится в дорогой частной школе, и даже там он обогнал своих американских одноклассников. Даже по английскому языку! Который для них родной, а для него — седьмая вода на киселе.
Если в метро или в автобусе ребенок встанет и уступит место старшему, так и знай, этот самый ребенок недавно приехал из СССР и еще не совсем стал американцем.
Я многого не могу понять. И уже перестала спрашивать маму. Не хочу ее ставить в тупик. Ей самой не всегда весело. Зачем ее мучить вопросами?
Ну, вот таким, например. Почему здесь, в школе, где я учусь, дети ходят на головах, вытворяют, что вздумается, и учителя побаиваются их. И смотрят на маленьких разбойников, особенно черненьких, с мольбой во взоре: мол, потише, пожалуйста, не подожгите школу, не засадите нам, вашим воспитателям, ножичка в бок, и дайте, ради бога, дотянуть урок до конца. А разбойники, особенно черненькие и получерненькие, которые из Пуэрто-Рико, иногда дают учителям такую поблажку, а иногда не дают. В зависимости от того, как будет угодно их черненькой или получерненькой душе.
Это, — объясняет мне папа, — свободное воспитание. Дети растут гармонично, свободными от страха и насилия.
Ну и папа! Объяснил!
От такого гармоничного свободного воспитания нормальные люди не вырастут. Они очень свободно и очень гармонично становятся гангстерами и насильниками. Грабят старух в Бронксе, насилуют своих же учительниц. И режут и стреляют. Всех, кто подвернется. Из-за денег. И просто так. От скуки.
Чтоб это понять, не нужно прожить столько лет на земле, как мой папа, и иметь репутации прекрасного лектора общества «Знание» (там, в СССР) и тоже лектора еврейской филантропической организации (здесь, в Америке). Надо смотреть телевизор. Там только и мелькают лица насильников и убийц, схваченных полицией. Точно такие же рожи, но чуть помоложе, резвятся в моем классе, лениво вкушая плоды просвещения от робких несчастных учителей.
Когда-то, совсем маленькой, я мечтала стать учительницей. Как моя мама.
Здесь, в Америке, пойти в учителя — значит поставить крест на себе. Злейшему врагу своему такой профессии не пожелаю. Да и платят им, со слов моей мамы, ничтожно мало. Намного меньше, чем мусорщикам, например.
Так вот. Почему в СССР, где нет свободы и демократии, в школах порядок, дети ведут себя, как следует быть? Учителей уважают, а если не очень уважают, то, по крайней мере, побаиваются. Как я, например, боялась нашей дурехи Марии Филипповны. Учитель входит, мы встаем, покидает класс, мы тоже встаем. Скажешь лишнее слово — вылетаешь из класса за дверь. А там, глядишь, вызовут родителей, а те будут тебя корить, а если они не очень культурные, то и по попке ремнем съездят.
Не очень расшалишься.
— Ну и чего хорошего? — удивляется моим рассуждениям папа.В советской школе воспитывали послушного, не рассуждающего робота. Ребенок, как солдат. Встать! Сесть! Вон из класса!
— Разве я робот? Я не научилась рассуждать?
— Ты, — говорит папа, — последнее поколение. Уже не то. А мои сверстники, мы учились при Сталине, ходили по струнке и с казенной мякиной в голове.
— А почему же тогда, — не унимаюсь я, — мы здесь по знаниям затыкаем америкашек за пояс? А почему нам ставят самые лучшие отметки? У кого в голове мякина? У этих-то и мякины нет. Торичеллиева пустота.
— А ты все позабыла, — криво усмехается папа. — Как вам внушали чудовищные глупости в советской школе. И вы слушали и балдели.
Тут я немного спускаю пар, сбавляю шаг. Отец попал в точку.
— Я слушала, но не балдела, — все еще не сдаюсь я. — А задавала вопросы.
— А что тебе было за эти вопросы?
— Что было? Плохо было…
Знаете ли вы, кто такой Павлик Морозов? Ну, и очень хорошо, если не знаете. Я из-за него хорошенько поплакала. И в школе меня водили к директору и стыдили, как будто я что-то украла. И дома от родителей досталось на орехи, чтоб я прикусила язык и не лезла с глупыми вопросами. И не подводила папу с мамой под монастырь. То есть под большие неприятности.
Павлик Морозов — не мой соученик, и я с ним не сидела за одной партой. Этот мальчик, русский, советский мальчик погиб в моем возрасте и сейчас, останься он жив,, был бы старше моего папы.
Его убил классовый враг. А кто был такой этот классовый враг? Его родной дедушка. Можете себе представить, что меня убивают мои дедушки Лева и Сема? Идиотизм! Ну, дедушка Степан еще может быть… Потому что он служил в КГБ и мучил заключенных, но когда я родилась, он уже был в отставке, и у него руки тряслись… Курицы зарезать не мог, не то что меня. Между прочим, он, хоть и бывший палач, а любил меня, и когда бывал слегка пьян, у него можно было выпросить все, что душе вздумается. Мог последнюю рубаху отдать. А уж на мороженое давал денег, сколько попросишь! Его жена, моя бабушка Соня, у которой душа была не такая широкая и совсем не русская, следила за ним в оба глаза и сдерживала его благие порывы. Хотя любила меня не меньше, а даже больше. Дедушка Степан добрел ко мне, когда был под хмелем, а бабушка любила меня всегда, двадцать четыре часа в сутки и триста шестьдесят пять дней в году. А если выпадал год високосный, то все триста шестьдесят шесть дней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18