А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Но, сударыня, к нам поступило сообщение.
Тут графиня, по-прежнему сидя в постели, стала возмущаться, что бог знает чьи измышления могут приниматься на веру, затем предупредила, что дела этого она так не оставит, что об этом узнают во дворце, потому что она близка с королевой Елизаветой, и, наконец, объявила полицейским, что этот служебный промах дорого им обойдется, уж в этом они могут на нее положиться!
— А теперь ищите! Да поживее!
Ее самоуверенность и возмущение явно произвели впечатление, и начальник полицейских уже был готов отступить.
— Позвольте спросить, сударыня, кто этот ребенок?
— Мой племянник. Сын генерала фон Гребельса. Может, вам еще показать генеалогическое древо нашего рода? Да вы, мой мальчик, просто самоубийца!
После безрезультатного обыска полицейские ушли, растерянные, пристыженные, бормоча какие-то извинения.
Графиня соскочила с кровати. Нервы ее были на пределе, она плакала и смеялась одновременно.
— Жозеф, мне пришлось раскрыть при тебе один из моих секретов, одну из очень действенных женских уловок!
— Какую?
— Нападать, вместо того чтобы защищаться. Обвинять самой, а не оправдываться, когда тебя подозревают. В общем, кусаться первой, и побольнее.
— Это только женщинам можно?
— Нет. Можешь тоже этим пользоваться.
На другой день граф и графиня де Сюлли объявили, что мне нельзя больше оставаться у них, поскольку их ложь может открыться при первой же проверке.
— Сейчас придет отец Понс, он позаботится о тебе. Ты попадешь в очень хорошие руки, лучше просто не найти. Ты должен будешь называть его «отец мой».
— Хорошо, дядюшка.
— Его надо называть «отцом» не в том смысле, в каком ты зовешь меня «дядюшкой», не для того, чтобы люди думали, что он твой отец. Его все называют «отец мой».
— Даже вы?
— Даже мы. Он священник. Обращаясь к нему, мы говорим «отец мой». И полицейские тоже. И немецкие солдаты тоже. Все. Даже неверующие.
— Неверующие — это которые не верят, что он их отец?
— Неверующие — это которые не верят в Бога!
Мне было очень интересно встретиться с человеком, который был «отцом» всех на свете, или, по крайней мере, считался таковым.
— А этот отец Понс, — спросил я, — имеет какое-нибудь отношение к пемзе ?
Я подумал об этом легком, удивительно приятном на ощупь камне, который графиня приносила мне каждый раз, когда я был в ванне, чтобы я тер им ступни, снимая ороговевшую кожу. Похожий формой на мышь, этот предмет поразил мое воображение своей способностью тереть, столь неожиданной для камня, и менять цвет, стоило его намочить, становясь из серовато-белого антрацитно-черным.
Сюлли расхохотались.
— Не вижу ничего смешного, — сказал я обиженно. — Может, это он открыл пемзу… Или изобрел… Кто-то же должен был это сделать!
Перестав смеяться, граф и графиня де Сюлли согласились:
— Ты прав, Жозеф. Это вполне мог быть и он. Только он к пемзе никакого отношения не имеет.
Все равно. Когда он позвонил в дверь, а затем вошел в дом Сюлли, я сразу догадался, что это он.
Возникало впечатление, что этот длинный, узкий человек состоит из двух частей, не имеющих между собою ничего общего: головы и всего остального. Его тело казалось бесплотным, под тканью не было заметно никаких выпуклостей, черная сутана выглядела совершенно плоской, словно висела на вешалке, и из-под нее виднелись начищенные до блеска ботинки, над которыми невозможно было заподозрить хоть какие-нибудь щиколотки.
Зато голова словно выскакивала из ворота, розовая, плотная, живая, новенькая и невинная, словно младенец после купания. Ее хотелось поцеловать и взять на руки.
— Добрый день, отец мой, — сказал граф. — Вот это и есть наш Жозеф.
Я разглядывал его, пытаясь понять, почему его лицо не только почти не вызывало у меня удивления, но еще и казалось неким подтверждением. Подтверждением чего? Его черные глаза доброжелательно смотрели на меня из-за легких круглых очков.
И тут меня осенило.
— У вас нет волос! — воскликнул я.
Он улыбнулся, и с этого мгновения я полюбил его.
— Я их почти все потерял. А то немногое, что еще растет, сбриваю!
— Зачем?
— Чтобы не терять времени на причесывание.
Я прыснул. Значит, он и сам не догадывается, почему он лысый? Вот потеха!… Сюлли смотрели на меня вопрошающе. Неужели они тоже не в курсе? Сказать им? Ведь это же совершенно ясно: голова отца Понса гладкая, как галька, потому что он должен соответствовать своему имени — Пьер Понс!
Видя их настойчивое удивление, я понял, что лучше промолчать. Даже если меня примут за дурачка…
— Жозеф, ты умеешь ездить на велосипеде?
— Нет.
Я не решился объяснить причину своего неумения: с самого начала войны родители из осторожности запретили мне играть на улице. Поэтому во всем, что касалось игр, я сильно отстал от своих сверстников.
— Тогда я тебя сейчас научу, — сказал этот отец. — Садись сзади и цепляйся покрепче.
Во дворе я приложил все усилия, чтобы не посрамить Сюлли, но мне не сразу удалось усидеть на багажнике велосипеда.
— А теперь попробуем на улице.
Когда у меня наконец получилось, граф и графиня подошли к нам и наскоро расцеловали меня.
— До скорой встречи, Жозеф. Мы приедем тебя навестить. Берегитесь Толстого Жака, отец мой.
Не успел я сообразить, что это было прощание, как мы с отцом Пенсом уже катили по улицам Брюсселя. Поскольку все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не потерять равновесие, особенно печалиться было некогда.
Под мелким моросящим дождем, превратившим асфальт в маслянистое зеркало, мы стремительно мчались вперед, слегка покачиваясь на упругих шинах.
— Если нам попадется Толстый Жак, прижмись ко мне; будем беседовать с таким видом, словно мы знакомы всю жизнь.
— А кто это — Толстый Жак, отец мой?
— Еврей-предатель, который разъезжает по городу в гестаповской машине. Как только он замечает на улице какого-нибудь еврея, то указывает на него немцам, а те арестовывают.
Я как раз обратил внимание на черную машину, медленно ехавшую за нами. Быстро оглянувшись, я успел разглядеть за ветровым стеклом, среди людей в темных пальто, бледное потное лицо с бегающими круглыми глазками, которые словно прочесывали тротуары проспекта Королевы Луизы.
— Толстый Жак, отец мой!
— Быстро расскажи мне что-нибудь. Ты же наверняка знаешь смешные истории. Верно, Жозеф?
Я принялся выкладывать ему весь свой запас анекдотов, не заботясь о том, чтобы выбирать самые удачные. Вот уж никак не предполагал, что они могут так рассмешить отца Понса, который хохотал во все горло. Вдохновленный его весельем, я тоже принялся хохотать, и, когда черная машина поравнялась с нами, я был так опьянен собственным успехом, что уже не обратил на нее внимания.
Толстый Жак злобно и пристально поглядел на нас, похлопывая маленьким, сложенным вчетверо белым платком по своим дряблым щекам, а затем, явно раздраженный нашей жизнерадостностью, сделал водителю знак ехать быстрее.
Вскоре отец Понс свернул на боковую улочку, и черный автомобиль скрылся из виду. Я хотел было продолжить свое комическое выступление, но тут отец Понс воскликнул:
— Умоляю тебя, Жозеф, прекрати! Ты меня так смешишь, что я уже не могу крутить педали!
— Жаль. Вот и не расскажу вам, как три раввина испытывали мотоцикл!
Стемнело, а мы все еще были в пути. Город давно остался позади, теперь мы пересекали сельскую местность, и деревья сделались совсем черными.
Отец Понс вроде бы еще не выбился из сил, но почти не разговаривал, только изредка спрашивал: «Как дела?», «Держишься?», «Ты не устал, Жозеф?» И все же, по мере того как мы ехали, у меня возникало чувство, что он мне становится все ближе и ближе, — наверное, оттого, что я крепко обхватил его за пояс, моя голова покоилась на его спине и сквозь плотную ткань сутаны я ощущал приятное тепло этого узкого тела. Наконец мы проехали столбик с табличкой, на которой было написано: Шемлей. Это была деревня отца Понса, и он резко затормозил. Велосипед издал звук, похожий на ржание, и я свалился в канаву.
— Молодчина, Жозеф, ты здорово жал на педали! Тридцать пять километров! Для начинающего велосипедиста это просто великолепно!
Я не осмелился возразить отцу Понсу. По правде говоря, к моему великому стыду, за всю поездку я ни разу не нажал на педали, я просто свесил ноги с багажника, и они болтались в пустоте. Неужели там были педали, а я их даже не заметил?
Но выяснить это я уже не успел — он быстро опустил велосипед на землю и взял меня за руку. Мы пошли прямо через поле к ближайшему дому на окраине Шемлея, узкому и приземистому строению. Там он знаком велел мне молчать и, обойдя стороной главный вход, постучался в дверь сарая.
Показалось чье-то лицо.
— Входите быстрее.
Мадемуазель Марсель, аптекарша, быстро затворила за нами дверь и велела спуститься по ступенькам в погреб, скупо освещенный масляной лампой.
Дети всегда пугались мадемуазель Марсель, и теперь ей тоже не удалось избежать обычного эффекта: когда она склонилась ко мне, я чуть не вскрикнул от отвращения. То ли из-за полумрака, то ли из-за того, что лицо ее было освещено снизу, но мадемуазель Марсель была похожа на что угодно, только не на женщину, — скорее, картофелина на птичьем туловище. Ее лицо с крупными, грубо слепленными чертами, с морщинистыми веками, темной изрытой кожей походило на свежеокученный, и притом неловко, клубень; казалось, крестьянская сапка прорубила тонкий рот, а две выпуклости превратила в глаза; редкие волосы, седые у корней и рыжеватые по краям, свидетельствовали о некотором произрастании, связанном, очевидно, с весной. Подавшись вперед, на тонких ножках, с туловищем, состоявшим из одного живота, словно пузатая малиновка, раздувшаяся от шеи до самой гузки, уперев руки в бедра и заведя локти назад, будто готовясь взлететь, она уставилась на меня, вот-вот готовая клюнуть.
— Еврей, конечно? — осведомилась она.
— Да, — отвечал отец Понс.
— Как тебя звать?
— Жозеф.
— Это хорошо. Не придется менять имя: оно и еврейское, и христианское. Кто родители?
— Мама — Лея, папа — Микаэль.
— Я фамилию спрашиваю.
— Бернштейн.
— Хуже просто некуда! Бернштейн… Будешь Бертен. Я выправлю тебе бумаги на имя Жозефа Бертена. Иди сюда, тебя надо сфотографировать.
В углу, перед картонным щитом, на котором было намалевано небо над каким-то лесом, стоял табурет.
Отец Понс пригладил мне волосы, поправил одежду и велел смотреть в аппарат — громоздкий деревянный ящик с черной гармошкой на треноге высотой почти в человеческий рост.
В тот же миг в комнате полыхнула молния, такая резкая и необычная, что я решил, будто мне это почудилось.
Пока я тер глаза, мадемуазель Марсель вставила в свою гармошку новую пластинку, и световая вспышка повторилась.
— Еще! — попросил я.
— Нет, двух достаточно. Я проявлю их ночью. Вшей у тебя нет, надеюсь? На, протри голову этой жидкостью. Парши тоже нет? В любом случае я тебя как следует обработаю щеткой с серой. Что еще?… Короче, господин Понс, через пару дней я вам его верну. Вас это устраивает?
— Меня это устраивает.
Зато это вовсе не устраивало меня: мысль о том, чтобы остаться с ней наедине, наводила ужас. Но сказать такое я не посмел и вместо этого спросил:
— Почему ты говоришь «господин Понс»? Надо говорить «отец мой».
— Я говорю так, как считаю нужным. Господин Понс отлично знает, что я терпеть не могу попов, всю жизнь не даю им спуску и от их облаток меня просто тошнит. Я фармацевт, первая женщина-фармацевт во всей Бельгии! С дипломом! Я училась, я занималась науками. Какой там «отец»!… Пусть его другие так величают. К тому же господин Понс на меня не в обиде.
— Не в обиде, — подтвердил отец Понс, — я знаю, что вы добрая женщина.
Она заворчала, словно эпитет «добрая» слишком отдавал ризницей и ладаном:
— Никакая я не добрая, просто справедливая. Не люблю попов, не люблю евреев, не люблю немцев. Но я не могу допустить, чтобы трогали детей!
— Я знаю, что вы любите детей.
— Нет, детей я тоже не люблю. Но они же как-никак люди!
— Значит, вы все-таки любите людей!
— Слушайте, господин Понс, прекратите навязывать мне любовь к чему бы то ни было! Типичные поповские штучки! Я не люблю никого и ничего. Моя профессия — фармацевт, это значит не давать людям помереть раньше времени. Я просто делаю свою работу, вот и все. Давайте проваливайте отсюда. Я вам верну мальчишку в хорошем состоянии, обработанного, чистого и с такими бумагами, чтобы эти мерзавцы оставили его в покое, черт побери!
Она развернулась и пошла прочь, не желая продолжать спор. Отец Понс наклонился ко мне и с улыбкой шепнул:
— В деревне ее так и называют — Черт-Побери. Она бранится похлеще, чем ее покойный отец-полковник.
Черт-Побери принесла мне поесть, постелила постель и тоном, не терпящим возражений, приказала как следует отдохнуть. Засыпая, я против воли испытал известное восхищение перед женщиной, у которой «черт побери» звучало столь же естественно, как у других — «добрый день».
Я провел несколько дней в доме устрашающей мадемуазель Марсель. Каждый вечер, после работы в своей аптеке, расположенной над погребом, она, нимало не смущаясь моим присутствием, бесстыдно фабриковала для меня фальшивые документы.
— Ничего, что я тебе дам не семь лет, а шесть?
— Мне вообще-то скоро восемь, — попытался возразить я.
— Стало быть, тебе шесть лет. Так надежнее. Неизвестно, сколько еще продлится эта война. Лучше тебе стать взрослым как можно позже.
Когда мадемуазель Марсель задавала вопрос, отвечать на него было бессмысленно, так как вопрос она задавала лишь самой себе и лишь от самой себя ждала ответа.
— Будешь говорить, что твои родители умерли. Естественной смертью. Ну-ка, от какой болезни они могли умереть?
— Живот болел?
— От гриппа! Острая форма гриппа. Повтори-ка мне свою историю.
Следует отдать ей справедливость: когда речь шла о пересказе того, что сочинила она сама, мадемуазель Марсель все-таки прислушивалась к тому, что ей говорили.
— Меня зовут Жозеф Бертен, мне шесть лет, я родился в Антверпене, мои родители умерли прошлой зимой от гриппа.
— Хорошо. Вот тебе мятная пастилка.
Когда она бывала довольна мною, то вела себя как дрессировщик: бросала конфету, которую я должен был поймать на лету.
Каждый день отец Понс заходил навестить нас, не скрывал, с какими трудностями приходится ему сталкиваться в поисках подходящего для меня убежища.
— На окрестных фермах все надежные люди уже приютили одного или двух детей. А некоторые колеблются. Они бы, пожалуй, согласились, если бы речь шла совсем о младенце… Но Жозеф уже большой, ему семь лет.
— Шесть, отец мой! — воскликнул я.
В виде похвалы за удачное выступление мадемуазель Марсель сунула мне в зубы конфету, после чего рявкнула священнику:
— Если хотите, господин Понс, я могу пригрозить этим колеблющимся.
— Чем?
— Черт побери! Если не примут ваших беженцев, не видать им больше никаких лекарств! Пусть подыхают!
Нет, мадемуазель Марсель, надо, чтобы люди шли на такой риск добровольно. Ведь за укрывательство им грозит тюрьма…
Мадемуазель Марсель всем корпусом развернулась ко мне:
— Ты бы хотел учиться в пансионе отца Понса?
Зная, что отвечать бесполезно, я молча ждал продолжения.
— Возьмите его к себе на Желтую Виллу, господин Понс. Понятно, что прежде всего спрятанных детей кинутся искать именно там. Но, черт побери, с бумагами, которые я ему состряпала…
— А как я его прокормлю? Мне больше не выпросить у властей ни одного дополнительного талона на продовольствие. Вы же сами знаете, дети на Желтой Вилле постоянно недоедают.
— Тоже мне, проблема! Бургомистр нынче вечером явится сюда на укол. Дальше уж моя забота.
Вечером, опустив жестяную шторку своей аптеки с таким грохотом, словно взорвался танк, мадемуазель Марсель явилась за мною в погреб:
— Жозеф, ты мне наверняка понадобишься. Ты можешь подняться и посидеть молча в платяном шкафу?
Я промолчал, и она рассердилась:
— Я, кажется, тебя спрашиваю! Ты что, черт побери, оглох?
— Могу.
Когда звякнул дверной колокольчик, я проскользнул в шкаф и примостился среди густо пахнущей нафталином одежды, в то время как мадемуазель Марсель повела бургомистра в служебную комнату позади аптеки. Она помогла ему избавиться от пальто, которое сунула мне прямо в нос.
— Мне все сложнее становится добывать для вас инсулин, господин Ван дер Мерш.
— Да, трудные нынче времена…
— Дело в том, что на будущей неделе я уже не смогу сделать вам укол. Ампулы на исходе. Дефицит! Кончено!
— Боже мой… А как же… мой диабет?…
— Никак, господин бургомистр. Разве что…
— Разве что?… Говорите же, мадемуазель Марсель, я на все готов!
— Разве что вы мне дадите продовольственные талоны. Я смогла бы выменять их на ваше лекарство.
В голосе бургомистра появились панические нотки:
— Это невозможно!… За мной следят!… Население деревни слишком увеличилось за последние несколько недель… И вы прекрасно знаете почему… Я не могу просить дополнительные талоны, не привлекая внимания гестапо… Это может плохо для нас кончиться… Для нас всех!
— Вот ватка, прижмите крепче. Еще крепче!
Донимая бургомистра, она приблизилась к шкафу и быстро шепнула:
— Достань у него из кармана ключи, только не те, что в кожаном футляре, а те, что на проволоке!
Я решил, что ослышался, и, похоже, она догадалась об этом. Так или иначе, она добавила сквозь зубы:
— Да пошевеливайся, черт побери!
Она вновь занялась бургомистром и его ваткой, а я тем временем вслепую тащил ключи из его кармана.
После ухода своего пациента она освободила меня из шкафа, отвела в погреб, а сама растворилась в ночи.
На другой день, рано утром, отец Понс зашел предупредить нас:
— Боевая тревога, мадемуазель Марсель! Из мэрии похищены продовольственные талоны!
Она потерла руки:
Что вы говорите?! И как же это произошло?
— Грабители крюком подцепили ставни и разбили окно.
— Надо же! Бургомистр раздраконил собственную мэрию?
— Что вы имеете в виду? Что он сам их украл?…
— Да нет, это я. С помощью его ключей. Но когда нынче утром я подбросила их ему в почтовый ящик, то была уверена, что он симулирует ограбление, чтобы его не заподозрили. Ладно, господин Понс, берите талоны. Вся эта пачка — ваша.
Угрюмое лицо мадемуазель Марсель было не способно улыбаться, но в эту минуту ее глаза горели веселым огнем.
Она взяла меня за плечи и подтолкнула:
— Давай! Теперь можешь идти со своим «отцом»!
Пока меня одевали, пока готовили сумку и собирали мои фальшивые бумаги, пока я пересказывал фальшивую историю своей жизни, — словом, до школы мы добрались, когда ученики уже обедали.
Желтая Вилла разлеглась на вершине холма словно огромная кошка. Каменные лапы лестницы вели к ее пасти — вестибюлю, некогда выкрашенному в розовый цвет, где вытертые диваны торчали сомнительным языком. На втором этаже выделялись два больших овальных окна, словно два глаза, внимательно наблюдающие за происходящим во дворе, между воротами и платанами. На крыше два надстроенных балкона, щетинившиеся решетками из кованого железа, напоминали уши, а здание трапезной закруглялось с левой стороны хвостом.
Желтого в этой вилле не осталось ничего, кроме названия. Целое столетие грязи, дождей, обветшания и пятен от брошенных детьми мячей изгадили и исполосовали кошачий мех, который теперь выглядел скорее тускло-ржавым.
— Добро пожаловать на Желтую Виллу, Жозеф, — сказал отец Понс. — Отныне это твоя школа и твой дом. Здесь три типа учеников: приходящие, которые обедают у себя дома, те, кто на полупансионе и обедают здесь, и полные пансионеры, которые здесь живут. Ты будешь пансионером; я сейчас покажу тебе твою кровать и твой шкафчик.
Я размышлял об этих новых для меня различиях: приходящие, полупансионеры и пансионеры. Мне нравилось думать, что это не просто классификация, но иерархия: от порхающего туда-сюда школьника до полноценного учащегося, с полуучеником посреди. Я, таким образом, с ходу попадал в высшую категорию. Лишенный на протяжении последних дней своего «благородства», я был рад обрести это новое отличие.
1 2 3 4 5 6 7 8