А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

Петров Сергей

Избранное


 

На этой странице выложена электронная книга Избранное автора, которого зовут Петров Сергей. В электроннной библиотеке park5.ru можно скачать бесплатно книгу Избранное или читать онлайн книгу Петров Сергей - Избранное без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Избранное равен 92.3 KB

Петров Сергей - Избранное => скачать бесплатно электронную книгу




«Избранные стихотворения»: СПб.; 1997
Аннотация
У Петрова не было учеников, хотя состоял он в Ленинградской писательской организации. Зато были — есть и теперь — ученики у его поэзии. Созданная Петровым самостоятельная поэтика — сразу и Рильке, и протопоп Аввакум, и Мандельштам — как хороший чернозем: нравится, не нравится, а поучиться у нее, получить живых соков всегда можно.
СЕРГЕЙ ПЕТРОВ
ИЗБРАННОЕ
***
Материалы предоставлены вдовой поэта А. Петровой и Е. Витковским.
Набор и текстологическая сверка выполнены Членом Парламента нашего форума Владиславом Резвым, alias Недреманное Око.
Вся работа по переводу в html проделана участником нашего форума Корсаром.
Copyright © С.В. Петров, 1930-2004
При копировании стихов С.В. Петрова ссылка на сайт «Век перевода» ( обязательна.


Петров Сергей Владимирович, уроженец Казани (1911—1988), учился в Ленинграде, был арестован — о счастье! — еще до убийства Кирова (если бы после — не посадили бы, а просто к стенке поставили), сидел в «советской одиночке» (это такая одиночка, в которой сидят 10 — 12 человек и где филолог Петров выучил латышский язык со слов неграмотного сокамерника-латыша), в общей сложности провел в тюрьмах, лагерях и ссылках больше двадцати лет, переехал в Новгород, был принят (как переводчик) в Союз писателей СССР.
Его охотно печатали как переводчика: делался том Кеведо — ему отдавали прозу, которую не брался расшифровать ни один испанист, делался том «Жизнеописания трубадуров» — Петрову заказывали вставные стихи со старопровансальского, от которых прочие переводчики бежали как черт от ладана, и так далее. То он вдруг писал стихи на шведском, то на исландском. А в принципе всю жизнь писал стихи на драгоценном, только-петровском русском, который и без словаря-то в его исполнении не всегда поймешь, ибо русский язык Петрова — не боюсь завраться с преувеличением — самый богатый в XX веке, сопоставимый лишь с языком Ремизова.
У Петрова не было учеников, хотя состоял он в Ленинградской писательской организации. Зато были — есть и теперь — ученики у его поэзии. Созданная Петровым самостоятельная поэтика — сразу и Рильке, и протопоп Аввакум, и Мандельштам — как хороший чернозем: нравится, не нравится, а поучиться у нее, получить живых соков всегда можно...
Е. Витковский
1930-е
ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО ЛОМОНОСОВУ

Грома, искр и льда философ,
самый ражий из детин —
славься, славься, Ломоносов,
молодой кулацкий сын!
Ты оттуда, где туманы,
где валится с неба снег,
вышел, выродок румяный,
всероссийский человек.
Средь российския природы
ты восстал, высоколоб,
и заслуживаешь оды
на покрытый мраком гроб.
С миром Божьим в неполадке,
рубишь воздух сгоряча,
и камзол ученой складки
сбросил с крепкого плеча.
На тебе парик с хитринкой,
пряжки звонко блещут с ног.
Вспомни, вспомни, как с Катринкой
ты в немецкий шел шинок.
Слово славы между прочим
ты вписал себе в итог,
над столом клоня рабочим
пукли мудрой завиток.
Век, идеями чреватый,
пал, как хмурая пора,
под полет витиеватый
лебединого пера.
Ты взойдешь, подобен буре,
на дворцовое крыльцо
и в лицо самой Натуре
влепишь русское словцо.
В ледовитый мрак полмира
погружается кругом.
Блещет Северна Пальмира,
озаренная умом.
Над тобою, трудолюбцем,
первый рокот лирных струн.
И Нептун грозит трезубцем,
и свергает Зевс перун.
А когда природа кучей
свалит всё на дно ночей,
ты, парик закинув в тучи,
гром низвергнешь из очей.
1934

1940-е
(«Когда умру, оплачь меня»)

Когда умру, оплачь меня
слезами ржи и ячменя.
Прикрой меня словами лжи
и спать под землю уложи.
Я не хочу, чтоб пепел мой
метался в урне гробовой,
стучал, закрытый на замок,
в кулак слежавшийся комок.
Когда умру, упрячь меня
под песни ржи и ячменя,
чтоб вяз свой воз зеленый вез,
чтоб, наливаясь, рос овес,
отборным плачучи зерном
по ветре буйном, озорном.
Земли на грудь щепотку брось
мне как-нибудь и на авось.
Авось тогда остаток мой,
согретый черноземной тьмой,
взбежит свободно и легко
по жилам, точно молоко.
И ты придешь, опять хорош,
смотреть, как в дрожь бросает рожь,
когда желтеющим лицом
тебе навстречу, агроном,
сквозь даль лесную я блесну,
напомнив молча про весну,
когда, волнуясь и шумя,
взмолюсь: Помилуй, Боже, мя!
1940
(«Под причитанья заунывных бабок»)

Под причитанья заунывных бабок,
под болтовню румяных повитух
ты, переваливаясь с боку на бок,
пройдешь всю жизнь. И пропоет петух.
Заноет зуб. И, сколько ни хитришь ты,
узнаешь: боль была в тебе с утра.
И ты от жизни отречешься трижды,
как подлое подобие Петра.
1940
(«О век! Ты в час своих доброт»)

О век! Ты в час своих доброт
меня обделишь непременно,
а мне и горе по колено,
и по годам иду я вброд.
1940
(«Всё те же темы музыки и слова»)

Всё те же темы музыки и слова,
квадривий всех высоких дум.
Мы в нем, как в комнате, меж четырьмя углами
стопами измеряем нашу жизнь.
Всё те же темы в узкой комнатушке
чердачного поэта-музыканта:
я сам, природа, страсть и смерть.
1940
(«Чу! мгновения глухие»)
И лежу я, сном окован...
И. Анненский

Чу! мгновения глухие
сонно сыплет тишина,
точно капельки сухие
сорочинского пшена.
А на ходиках букашки
чуть ползут, забывши прыть.
Нет, ей-Богу, с ними кашки
даже манной не сварить!
Неужели даже манной,
по-младенчески простой?
У судьбы, всегда жеманной,
то прогон, а то простой.
Приношу ей тоже дань я
и лежу — но взаперти!
А желанья в ожиданьи
в вихрь движенья перейти.
1940
(«Хотел бы стать Сковородой»)

Хотел бы стать Сковородой
иль подорожною каликой
со страстью странствовать великой,
с тревожно вздетой бородой.
Постукивая посошком
по камешкам, как по жеребьям
чужим, тащился бы шажком,
смирен и тих, одет отрепьем,
нагружен благостным мешком, —
и в чреве том, простом, холщовом,
подобрались бы к тексту текст:
Монтень, Паскаль и старый Секст.
Угодники! Кого б еще вам
в собратья дать? И отчего
в суме иного нету, кроме
моей тетради кочевой,
что ночевала в желтом доме?
1941
NOMINA

Я усумняюсь. Пристальные львиные слова
глядят, и каждое — зубастый заголовок.
У тел их тысячи изгибов и уловок,
в дремучей гриве затерялась голова.
Как несмысленыши-котята затаясь, сперва
они хотят играть с душою, как с бумажкой,
потом, вытягивая когти лапы тяжкой,
взрослеют мысли, густы как трава,
где вещь ползет смешной и вшивою букашкой.
И каждый звук — как зуб, и каждый смысл — как коготь.
Все пробуют предмет колоть и болью трогать,
чтоб он об имени своем от муки завопил
и с воем сорвался с орбиты крестной. В клещи,
и в клювы, и в тиски словами взяты вещи.
Идет звериная игра гвоздей, крюков и пил.
Я, плотник, вижу крохотных вещей страданья
в зверинце, где рычат их наименованья.
1941
САПОЖНИК

Ты просто своенравная причуда,
и не страшит любовь твоя ничуть.
Четыре года, как четыре пуда,
меня согнули, ты не обессудь.
Мои восторги стали деловиты.
Да, я в любви бесстыжий чеботарь.
Меня на слабом слове не лови ты:
я не таков уже, как встарь.
Когда дырявы дни и год поношен,
когда упреки тяжело глотать,
сапожник чинит: шило вынет, нож он —
пустоты грустные и дырочки латать.
Любовь как обувь: без нее ни шагу.
Куда ж на улицу с босой душой?
Мозолей нет — и то велико благо,
а если по ноге — и вовсе хорошо.
Любовь — как обувь, птички-черевички!
Иной радехонек бы в них всю жизнь обуть.
Оставь же запоздалые привычки,
былой капризницей не будь!
К чему, дружок, любить напропалую!
Забудь скорей былую кабалу.
Прости, что туфелькой тебя я не балую,
потерянной когда-то на балу.
Я не клянусь тысячегубой клятвой,
и на посулы ты меня не нудь.
Я попросту затягиваю дратвой
то, что еще возможно затянуть.
Ты скажешь: вот, калоши я сносила,
и башмакам пришел теперь черед.
Увы! Подметка — ложь, и ясно: сила
камней и дней до дыр ее сотрет.
Нет, не любовник и не добрый брат твой —
сапожник я, и с горем пополам,
но добросовестно я прошиваю дратвой,
чтоб не разъехалось по швам.
Обетов я тебе не расточаю
и не играю я с тобой в молчки.
Тебе, как Золушке, я без прикрас тачаю
истоптанные башмачки.
И занят нынче я работой сладкой.
Сапожники — старательный народ.
И поцелуй я называю латкой
воздушною, наложенной на рот.
1942
ИТАЛЬЯНСКАЯ ПЕВИЦА ГОВОРИТ

Злая полночь, и мороза
жуть туманом разогрета.
Шел сегодня Чимароза —
Matrimonio segreto.
Ах, летит за розой роза,
вся в цветах моя карета!
Эта публика как дети —
ахающие разини,
от брильянтов на Джульетте,
от рубинов на Розине.
Ах, в России Доницетти,
Керубини и Россини!
Но какая это скука —
кавалеры в старом стиле!
Что была это за мука —
слушать, как они острили!
Впрочем, старый русский duca
? un uom' assai gentile.
1942
ПСАЛОМ («Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса»)

Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса
на дым зеленый рощ березовых, и всё же
десницей Божьей провожу по коже
земли шершавой. А она колышет телеса
бугристые. И мир повис, как легкая слеза,
и жизнь моя трепещет, как ресница,
и я в глаза не знаю ни аза —
мне осень может и весной присниться.
Березы теплятся, как свечки восковые,
обедня бедная, соломинок звонки,
они как лучики тонки
и в черные мгновенья роковые
сломаются. Пичуги вьют венки —
на небе хороводы вековые.
Земных морщинок счесть я не могу,
и на распаханном, как мысль моя, лугу
я в борозды вникаю мозговые.
Помилуй, Господи, лукавого слугу!
Я перед истиной Твоей в долгу,
и аще аз божусь, да радуюсь, да лгу,
вещам сгибая каменные выи,
ломая горные хребты,
и аще, Господи, в вещах вещаешь Ты,
то Ты еси живот мой, смерть — и ствол
и помыслов моих и прегрешений,
а я — одно из неизбежных зол,
единственное из решений,
есмь повесть о Тебе и сбивчивый рассказ,
есмь житие Твое и Твой незримый глаз,
и что ни час, Ты, Боже, оглашенней,
и бесноватей, и слепей. И усумнихся аз.
1942
ПСАЛОМ («Аз усумняюсь. Есмь сплошной сумятицы псалом»)

Аз усумняюсь. Есмь сплошной сумятицы псалом,
горящий глаз старообрядца,
косматей волосом, чем сам Авессалом,
и в голове моей Ты можешь затеряться,
как в детских дебрях. Но Тебя пою,
душой рыдаючи до умопомраченья.
Ты ревность зришь великую мою,
мое тысячесердое раченье.
Аз собран есмь у ног Твоих псалмом,
всей горечи и скорби красноречьем.
Кипучим городом валяюсь за холмом,
опутанный Твоим бурливым Седьмиречьем.
Лежу, вытягиваясь всем умом
к Тебе, как бы рукой — предместьем как предплечьем.
Всем скопищем домов хочу Тебе молиться,
аз — согрешившая, развратная столица.
Ты, Боже, зришь столпов или колен преклон.
Как стогна, я открыт Тебе широко
вместилищами грозного порока,
моей души раскинув Вавилон,
где нараспашку всё — на улицах, под кровлей
кипит смятеньем, блудом и торговлей.
И жизнь моя не торжище ли есть,
где суетой торгуют на таланты,
где горького безденежья не счесть,
где, Господи, убог и рван Ты!
Аз есмь ширококаменное море,
подобное Содому и Гоморре,
и, не успевши выйти из пелен,
аз, Боже мой, Тобой испепелен.
Но нет! Аз есмь Господень вечный град,
открытый тысячью и уст и врат,
и сколько сердце Божье ни гневил я —
распутная блудница Ниневия, —
есмь Божий город и безумьем горд,
в песках и роскоши блаженно распростерт.
Аз есмь священный Иерусалим,
Господним гневом крепок и палим,
аз есмь Твой гордый Рим и мудрые Афины,
орлиный клик и зрак совы,
и не сечет Твой меч моей повинной,
в грехе склоненной головы.
Аз есмь, витийствуя и плача, Византия
с язычники и ангелы святые,
аз есмь Твоя последняя глава
той книги, что раскрыта, как ворота
церковные, и криворото,
как закоулками бредущая молва,
юродиво гугню про что-то,
лохмато-бородатая Москва.
Перед тобой собрался я толпой,
великой давкой, руганью и бранью,
и се молюсь, убогий и слепой,
о подаянии сему собранью.
И се бросаюсь городским прибоем,
потоком улиц — и домов валы
гремят Тебе раскатами хвалы.
Но, Боже, боязно с Тобою нам обоим,
что мы себя столь беспощадно строим
и что впадаем в смерть, как в бесноватый грех,
как бы в одну из тьмы прорех
на грубом рубище гноящегося мира.
И се есть, Господи, Твоя порфира!
Пою псалмы, ревет моя триодь,
как плоть стихирная: велик, велик Господь!
Греми Ему хвалу, моя стихира!
А Ты — Ты в городах моих погряз.
А Ты — Ты нищий царь еси. И усумнихся аз.
1942
(«Далеко и рядом, как за стенкой»)

Далеко и рядом, как за стенкой,
ты живешь, не виданная мной,
нежности блаженной уроженкой,
дочерью юдоли неземной.
Чувствую — к бокам притиснув локти,
как Изида, повернулась ты
и в упор разглядываешь ногти
и зарей омытые персты.
Зеркальца мерцающие пальцев
розовых исполнены миров.
Я ж тебе — один из постояльцев
и живу в одном из номеров.
1942
КОРОБЕЙНИЧАЮ

Я усумнитель. Мир, как переметная сума,
заброшен за плечи, и тянешь эту лямку,
покуда не оступишься с ума —
всей жалкой жизнью в Божью ямку.
Не рой ее мне, Господи, не рой!
В котомке у меня забылся том Монтеня.
Я только жизнероб, а вовсе не герой,
я просто коробейник и офеня.
Я весь вразнос. За грошик или даром
отдам без жалости страничку бытия,
торжественным торгуючи товаром,
и, как за полноводным самоваром,
сижу за снежным днем — и усумняюсь я.
1 января 1943
MIR ZUR FEIER

1
Я родился в Благовещенье.
В этот день отчего-то птицы
гнезда себе не свивают —
и у птиц есть свои приметы.
Что же я за птица такая,
каковы у меня приметы?
До сих пор себе не отвечу,
но сдается, ей-Богу, право,
что не важная пава, не попка,
не индюк, краснозадый чиновник,
не щебечущая канарейка,
не орел-стервятник, не коршун,
и не серенькая пичужка,
не воробышек никудышний,
не кукушка-вещунья, не чижик,
не очкастый ученый филин
и не сокол удалый я.
Дай-то Боже, чтоб был я, как в сказке,
заурядным гадким утенком.
Пусть бы мне и вовек не сбросить
серой утицы оперенья,
не пускаться в путь лебединый —
но молю Тебя, Господи, дай мне
пред самим собою, не боле,
спеть свою лебединую песню!
Добрый Боже мой, старый сказочник,
чуть насмешливый древний Андерсен,
расскажи мне другую сказку,
ту, в которой не бездыханным
богдыханом чопорным буду,
не дурацким китайским императором,
не заводной игрушкой,
а пичужкой многоголосой,
соловьем, побеждающим смерть!

2
Я родился в Благовещенье.
То во городе было во Казани,
на вонючей речонке Булаке,
в доме Плюшкина-Пастухова,
ну, а номера я не помню.
Ишь, какая скверная память!
Забывает важную мелочь,
а хранит ненужное горе.
Ой ты гой еси, горе луковое,
кабы памяти ты очи выело,
словно дымом горьким, и сослепу
она по миру нежной нищенкой,
тихо жалуясь, побежала бы.
Я родился в Благовещенье.
Боже, Боже тысячекратный мой!
Дай увидеть мне день рождения!
Чтобы я без ума, без памяти,
словно слово, на ветер брошенное,
словно семя, таящее дерево,
многошумное, многолистное,
прошумел над жизнью своей!
Дай увидеть мне день рождения,
дай опять состариться заново!
7 апреля 1943
(«Платок мне не накинешь на роток»)

Платок мне не накинешь на роток.
Я по-ребячески тружусь и строю,
и вывожу по-русски городок,
слепую крепостцу величиною с Трою.
Еще хранят гроба тяжелые дубы.
В цепях томится посвист соловьиный.
Еще сколачиваю стены я, дабы
вкусить бревенчатой судьбы
и убежать от кистеня с дубиной,
от всех больших дорог разбойничьей судьбины.
Путивль иль Суздаль — и, над ним склонясь
бездонным плачем, старческим и детским,
мне горестно, что горем молодецким
меня влечет к телегам половецким,
что Троя рухнула и пал свет-Игорь-князь.
1943
(«Мороз длиною с год. Совсем ослепла память»)

Мороз длиною с год. Совсем ослепла память,
а год — он сед как век, он зябкий дед. Итак,
начну я с вечностью под вечер самсусамить,
грошовой мудрости продавши на пятак.
От жизни наугад, от вечности базарной
и от зимы крутой, пушистой, озорной
не стану пить стакан воды отварной,
не погонюсь в пургу за мастью козырной.
Торговка в шубе спит. Сусальные разводы
и слезных мне она сосулек посулит,
но кто же мне во сне преснеющие воды
и черствый черный хлеб, как язвы, посолит?
Тысячеверстого сибирского радушья
умом не обогнуть, пером не описать.
Здесь на гербе и кнут, и дудочка пастушья,
но под нее вовек не стану я плясать.
Под жернова годов мороз, мохнатый мельник,
всю муку и тоску — всё валит с потолка.
Но знаю я, слепой и маленький отсельник,
всё перемелется, посыплется мука.
Иные, знать, меня Камены воспитали,
что не кляну тебя, грубосугробный плен,
что не умру с тоски на койке в госпитале,
как некогда Рембо, Камоиньш и Верлен.
7—8 ноября 1944
САД

Написать на куртине бы лето!
И от солнца холст полосат.
Как в последней картине балета,
весь на сцену выходит сад.
От решетки и до калитки,
будто прыткие пастушки,
пораспрыгались маргаритки,
но прыжки их — лишь на вершки.
Ход подсолнухов одинаков:
тик да так они — так да тик!
Вьются в такт им юбочки маков,
жмутся нежно фижмы гвоздик.
И петуний китайские шляпки
закивали во все углы...
Свищут пеночки и оляпки,
и малиновки, и щеглы.
Георгины еще в покое,
а пионы уже трубят,
но как лебеди спят левкои,
Лоэнгрины белые спят.
В страсть кидаясь и в пыл шиповный,
разворачивают розы рты,
размалевывают, как поповны,
девы-мальвы свои мечты.
И звенит жемчугами франта,
и в зенит идет и в надир
голос — палевое бельканто,
гладиолус, тенор, Надир.
И статс-дамами астры встали
в перьях страусовых, и вот —
сам Прокофьев ведет из дали
королевских лилий гавот.
И от солнечного оркестра
расписной и зной и туман.
Машет палочкой Август-маэстро,
сумасшедший балетоман.
Нет, не в «Фаусте» заклинали
вас, цветы, именами менад —
это в летнем балетном финале
весь на сцену выходит сад.
1944
(«Очень нежной тишиной»)

Очень нежной тишиной
окружен я, как женой,
и просторными руками
комнатенку охватив,
тихо, как немой мотив
над глубокими веками
мыслей, чаяний и книг,
ничего не замутив,
образ женщины возник,
той, которой нет в помине,
той, которой в мыслях нет,
и в лимонно-кислой мине
я погряз, — но мой портрет
стал от этого не хуже,
ибо тише, уже, туже
очень нежной тишиной
окружен я, как женой.
1944
ПОТОК ПЕРСЕИД

Ночь плачет в августе, как Бог темным-темна.
Горючая звезда скатилась в скорбном мраке.
От дома моего до самого гумна
земная тишина и мертвые собаки.
Крыльцо плывет, как плот, и тень шестом торчит,
и двор, как малый мир, стоит не продолжаясь.
А вечность в августе и плачет и молчит,
звездами горькими печально обливаясь.
К тебе, о полночи глубокий окоем,
всю суть туманную хочу возвесть я,
но мысли медленно в глухом уме моем
перемещаются, как бы в веках созвездья.
1945
(«Теплом учетным околдуй»)

Теплом учетным околдуй,
защелкни на всю ночь замок!
Беспутный ветер-обалдуй
за окнами насквозь промок.
Шатаясь, как из кабака,
осенней горечи хватив,
свистит он, взявшись за бока,
свой разухабистый мотив.
А мы вдвоем под этот вой
избой, как сном, окружены,
и этот вечер — вечер твой,
и мы в него погружены.
А тень повисла на гвозде —
пальто, уставшее за день,
и ночь растет у нас в гнезде.

Петров Сергей - Избранное => читать онлайн книгу далее