А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Бей меня... бей!
Лицо старика, огромное и багровое, странно изменилось, щёки оплыли, точно тесто, зрачки слились с белками в мутные, серо-зелёные пятна, борода тряслась, и красные руки мяли картуз. Вот он двинул ногой в сторону Палаги и рыкнул:
- Уйди прочь, стерва...
Встал, расстегнул ворот рубахи, подошёл к двери и, ударив женщину кулаком по голове, отпихнул её ногой.
- Иди со мной, Степан! - сказал он, перешагивая через её тело.
Пушкарь тоже вышел, плотно притворив за собою дверь.
Было слышно, как старик, тяжко шаркая ногами, вошёл в свою горницу, сбросил на пол одежду, распахнул окно и загремел стулом.
Когда ушёл отец, сыну стало легче, яснее; он наклонился к Палате, погладил её голову.
- Брось, не тронь! - пугливо отшатнувшись, прошептала она.
Но он опустился на пол рядом с нею, и оба окостенели в ожидании.
Всё, что произошло до этой минуты, было не так страшно, как ожидал Матвей, но он чувствовал, что это ещё более увеличивает тяжесть которой-то из будущих минут.
Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною, в комнату заглядывали душные тени. День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались серые пушистые клочья, крадучись, ползли на город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь тьмой и жутью.
Прошло множество тяжких минут до поры, пока за тонкою переборкою чётко посыпалась речь солдата, - он говорил, должно быть, нарочно громко и так, словно сам видел, как Матвей бросился на Савку.
- Больно ушиб? - глухо спросил отец.
- Жалуется Матвей на живот, - живот, говорит, болит...
Палага радостно шептала:
- Ой, миленький, это он - чтобы не трогал тебя батя-то!
- Ну, лежит он, - барабанил Пушкарь, - а она день и мочь около него. Парень хоть и прихворнул, а здоровье у него отцово. Да и повадки, видно, тоже твои. Сказано: хозяйский сын, не поспоришь с ним...
- Ты мне её не оправдывай, потатчик! - рявкнул отец. - Она кто ему? Забыл?
- Вона! - воскликнул солдат. - Ей - двадцать, ему - пятнадцать, вот и всё родство!
- Ну, пошёл, иди! Пошли её сюда, а Мо... сын вышел бы в сад, - ворчал отец.
- Ты вот что... нам дворника надо...
- После!
- А ты слушай: есть у меня верстах в сорока татарин на примете...
- После, говорю!
- Вот ты меня и пошли за ним, а Матвея со мной дай...
- Молись за него, Мотя! - серьёзно сказала Палага и, подняв глаза вверх, беззвучно зашевелила губами.
Матвей чутко слушал.
- Ладно, - сказал отец.
- Я не поеду, не хочу! - шепнул Матвей.
- Родимый!
- Завтра и поеду! - предложил солдат.
- Сегодня бы! - сказал отец.
- Нельзя, не справлюсь!
- Пушкарь!
- Ай?
- Плохо дело-то!
- Чем?
- Зазвонят в городе...
Матвей невольно сказал:
- Боится людей-то!
- А как же их не бояться? - ответила женщина, вздохнув.
- Вона! - вскричал Пушкарь. - Удивишь нас звоном этим! Ты вот стряпке привяжи язык короче...
- Савку-то вам бы до смерти забить да ночью в болото...
- Что - лучше этого! Ну - иду! Ты, Савелий, попомни - говорится: верная указка не кулак, а - ласка!
- Иди! - крикнул старик.
Отворилась дверь, и Пушкарь, подмигивая, сказал Палаге громко:
- Иди к хозяину!
И, наклонясь, зашипел:
- Ду-ура! Оделась бы потолще. Наложи за пазухи-те чего-нибудь мягкого, ворона!
Палага усмехнулась, обняла голову пасынка, молча поцеловала и ушла.
Солдат взял Матвея за руку.
- Айда!
- Бить он её будет? - угрюмо спросил юноша.
- Побьёт несколько, - отвечал солдат и успокоительно прибавил: Ничего, она баба молоденькая... Бабы - они пустые, их можно вот как бить! У мужика внутренности тесно положены, а баба - у неё пространство внутри. Она - вроде барабана, примерно...
Беспомощный и бессильный, Матвей прошёл в сад, лёг под яблоней вверх лицом и стал смотреть в небо. Глухо гудел далёкий гром, торопливо обгоняя друг друга, плыли дымные клочья туч, вздыхал влажный жаркий ветер, встряхивая листья.
- Оо-рро-о-о! - лениво рычал гром, и казалось, что он отсырел.
В голове Кожемякина бестолково, как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами - один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.
Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.
- Больно?
- Ничего! - ответила она серьёзно и просто. - Ты теперь...
Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:
- Пушкаря возьми, - ты не ходи один! Он меня - в живот всё ножищами-то... ребёночка, видно, боится...
- Ну, пусть и меня бьёт, - пробормотал Матвей, срываясь с места.
Слепо, как обожжённый, он вбежал в горницу и, не видя отцова лица, наскакивая на его тёмное тело, развалившееся на скамье у стола, замахал сжатыми кулаками.
- Бей и меня, - ну, бей!
И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта, старик надувал щёку и пыхтел:
- Са-ппа... ппа... ппа...
Матвей выскочил из горницы и наткнулся на Власьевну.
- Эк тебя! - услышал он её крик, и тотчас же она завизжала высоко и звонко:
- Ба-атюшки! Уби-или! Отца-а...
С этой минуты, не торопясь, неустанно выматывая душу, пошли часы бестолкового хаоса и тупой тоски.
Точно головня на пожаре в серой туче дыма, летал Пушкарь, тряс Власьевну, схватив её за горло, и орал:
- Я те дам убийство!
- Кровь, миленький, на полу...
- Палагина, а не его! Вас, ведьмов, в омута бросать надо!
Палата, держась одной рукой за косяк, говорила:
- Брось её! Попа-то, лекаря-то бы...
Отец, лёжа на постели, мигал левым глазом, в его расширенном зрачке неугасимо мерцала острая искра ужаса, а пальцы руки всё время хватали воздух, ловя что-то невидимое, недающееся.
По двору, в кухне и по всем горницам неуклюже метались рабочие. Матвей совался из угла в угол с какими-то тряпками и бутылками в руках, скользя по мокрому полу, потом помогал Палаге раздевать отца, но, увидав половину его тела неподвижною, синею и дряблой на ощупь, испугался и убежал.
В тёмном небе спешно мелькали бледные окуровские молнии, пытаясь разорвать толстый слой плотных, как войлок, туч; торопливо сыпался на деревья, крыши и на и землю крупный, шумный летний дождь - казалось, он спешит как можно скорее окропить это безнадёжное место и унести свою живительную влагу в иные края. Рокотал гром, шумели деревья, с крыш лились светлые ленты воды, по двору к воротам мчался грязный поток, в нём, кувыркаясь, проплыла бобина, ткнулась в подворотню и настойчиво застучала в неё, словно просясь выпустить её на улицу.
Вышла Палага, положила подбородок свой на плечо Матвея, как лошадь, и печально шептала в ухо ему:
- Миленький, - видно, и мне в монастырь идти, как матушке твоей...
Стучали в ворота, Матвей слышал стук, но не отпирал и никого не позвал. Выскочил из амбара весёлый Михайло и, словно козёл, прыгая по лужам, впустил во двор маленького, чёрного попа и высокого, рыжего дьячка; поп, подбирая рясу, как баба сарафан, громко ворчал:
- Священно-церковно-служителя зовут, а ворот не отпирают! Дикость!
Когда он вошёл в дом, Михайло, сладостно покрякивая, развязал пояс рубахи и начал прыгать на одном месте: дождь сёк его, а он тряс подол рубахи, обнажая спину, и ухал:
- Уухх-ты-ы! У-ухх! А-а!
Это было так вкусно, что Матвею тоже захотелось выскочить на дождь, но Михайло заметил его и тотчас же степенно ушёл в амбар.
"Отец помирает!" - напомнил себе юноша, но, прислушавшись к своим чувствам, не нашёл в них ничего яснее желания быть около Палаги.
Дождь переставал, тучи остановились над городом и, озаряемые голубоватым блеском отдалённых молний, вздрагивали, отряхая на грязную землю последние, скупые капли. Каркала ворона, похваливая дождь.
Снова долго стучали железной щеколдой и пинками в калитку, а в амбаре глухо спорили:
- Иди, отпирай!
- Я попу отпирал.
- Попу-то и я бы отпер...
- Иди, Ван!
- Яким, иди ты!
Сухой, угловатый Яким вылез из амбара, поглядел на лужи, обошёл одну, другую и попал в самую середину третьей, да так уж прямо, не спеша и не обходя грязи, и дошёл до ворот.
Высокий человек в картузе с кокардой, в сером смешном казакине и полосатых штанах навыпуск, спросил:
- Здесь больной?
Яким подумал, потрогал свой пупок и ответил:
- Хозяин-от? Куда ж ему деваться? Ту-ут он, в горницах.
- Болван! - просто сказал человек с кокардой. Матвей тоскливо вздохнул, чувствуя, что серые тесные облака всасывают его в свою гущу.
- Что? - неожиданно спросил Пушкарь, подходя сзади, и, ударив Матвея по плечу, утешительно объяснил: - Ничего! Это - паларич. У нас был капитан Земель-Луков, так его на параде вот эдак-то хватило. Чебурах наземь и вчистую!
- Умер? - спросил Матвей.
- А как же? Обязательно умер!
- Тятя тоже умрёт?
- Чудак! - усмехнулся солдат, поглядывая в сторону. - И он, и я, и ты - на то живём! Дело сделал и - вытягивай ходилки!
Помолчав, Матвей сказал укоризненно и тихо:
- Избил он Палагу-то.
- Н-да, видать, попало ей! - согласился Пушкарь.- Нельзя, жалко ему! Ревностный он, старый бес, до баб! Обидно рыжему козлу!
Солдат неприятно сморщился, плюнул и старательно растёр плевок ногой, а потом ласково добавил:
- Ничего, она хрюшка здоровенная!
Оглянувшись, Матвей шёпотом спросил:
- Тебе жалко тятю-то?
- Привык я! - сказал Пушкарь, вздыхая. - Мы с ним ничего, дружно жили. Уважались оба. Дружба с человеком - это, брат, не гриб, в лесу не найдёшь, это, брат, - в сердце растёт!
И ушёл, поднимая ноги высоко, как журавль, ставя их в грязь твёрдо и шумно.
Матвей остался в сенях, соображая:
"Говорит нехорошо про отца, плюёт. А жалеет..."
Снова явилась Палага и, виновато улыбаясь, сказала:
- Не могу больше стоять на ногах...
Он отвёл её в свою горницу и, когда она легла на постель, заведя глаза под лоб, уныло отошёл от неё, отодвинутый знакомым ему, солоноватым тёплым запахом, - так пахло от избитого Савки.
- Не надо бы мне ложиться у тебя, - бормотала она. - Растоптал он, раздавил, видно, внутри-то у меня.
Матвей взглянул на неё и вдруг со страшной ясностью понял, что она умрёт, об этом говорило её лицо, не по-человечески бледное, ввалившиеся глаза и синие, точно оклеенные чем-то, губы.
Он молча ткнулся головой в грудь ей. Палага застонала и, облизывая губы сухим языком, едва слышно попросила:
- Сними головку-то, - дышать мне тяжко...
Потом сын стоял рядом с Пушкарём у постели отца; больной дёргал его за руку и, сверкая зелёным глазом, силился сказать какие-то слова.
- Пу... пуш...
Солдат тыкал себя пальцем в грудь, спрашивая:
- Я, что ли?
- Ма...
- Матвей? Чтобы мне его наблюдать - так, что ли? Ну, это я знаю! Ты, Савёл, об этом - ни-ни...
Но старик махал рукою и шипел:
- Ах-хи-и... Паш... аш... мо... мо-о...
- Ну, да! - сказал Пушкарь. - Я знаю! Монастырь.
Старик отталкивал руку сына, хватался за сердце, мычал и шипел, тяжко ворочая языком, хлопал себя по бедру и снова цапал сына потными, толстыми пальцами.
Вся левая половина его тела точно стремилась оторваться от правой, спокойно смотревшей мёртвым глазом куда-то сквозь потолок. Матвею было страшно, но не жалко отца; перед ним в воздухе плавало белое, тающее лицо женщины. Голос старика напоминал ему шипение грибов, когда их жарят на сковороде.
У окна стоял поп и говорил лекарю:
- Более же всего я люблю сомов, даже во снах, знаете, вижу их нередко...
Высокий дьячок, стоя перед часами, скоблил пальцем жёлтый циферблат, густо засиженный мухами; эти мухи - большущие, синие - наполняли воздух горницы непрерывным гудением. Всё вокруг было крепко оклеено вязкою тоскою, всё как бы остановилось, подчиняясь чьей-то неведомой власти.
Так прошло четыре тёмных, дождливых дня, на третий - удар повторился, а ранним утром пятого дня грузный, рыжий Савелий Кожемякин помер, и минуту смерти его никто не видал. Монахиня, сидевшая у постели, вышла в кухню пить чай, пришёл Пушкарь сменить её; старик лежал, спрятав голову под подушку.
- Я говорю, - рассказывал солдат, - ты чего спрятался? Это я будто шутю! Ты, говорю, не прячься! Приоткрыл, а он тово, - весь тут, окромя души...
Матвей рыдал от невыносимого страха пред смертью, проснувшейся жалости к отцу и боязни за Палагу.
Она не вставала, металась в жару и бредила, живот её всё вздувался. Не раз Матвей видел в углу комнаты тряпки, испачканные густой, тёмной кровью, и все дни его преследовал её тяжёлый, пьяный запах.
Изредка приходя в сознание, женщина виновато смотрела в лицо Матвея и шептала:
- Ой, как я расхворалася! Горницу отбила у тебя. Где ты спишь-то, хорошо ли тебе спать-то?
Хоронили отца пышно, со всеми попами города и хором певчих; один из них, пожарный Ключарёв, с огромною, гладко остриженною головою и острой, иссиня-чёрной бородой, пел громче всех и всю дорогу оглядывался на Матвея с неприятным, подавляющим любопытством.
Прислушиваясь к мирному, глухому говору людей, молодой Кожемякин с удивлением слышал немало добрых речей об отце.
- Что гордион и буеслов был покойник, это - с ним! - говорил старик Хряпов, идя сзади Матвея. - Ну, и добр был: арестантам ежесубботне калачи...
- Арестанты - это верно! Они ему того - близки были...
- На пасху - яйца, творог, на рождество - мясо...
И, перечислив подробно все деяния усопшего, Хряпов покаянно сказал:
- А не уважал людей - дак ведь и то сказать надобно: за какие дела уважать нас? Живём, конечно, ну - ловкости особенной от нас для этого не требуется...
Кто-то ворчал:
- Неведомо нам, сколько демонов обступят смертные одры наши в час остатний...
Рядом с Матвеем шагал длинный и похожий на скворешницу Пушкарь в невиданном, тёмно-зелёном мундире с позументами на воротнике и на рукавах, с медными пуговицами на груди и большой чёрной заплатой подмышкой. Иногда он, оборачиваясь назад, поднимал руку вверх и строго командовал:
- Тиш-ша!
Слушались.
Когда стали погружать в серую окуровскую супесь тяжёлый гроб и чернобородый пожарный, открыв глубочайшую красную пасть, заревел, точно выстрелил: "Ве-еч..." - Ммтвей свалился на землю, рыдая и биясь головою о чью-то жёсткую, плешивую могилу, скупо одетую дёрном. Его обняли цепкие руки Пушкаря, прижали щекой к медным пуговицам. Горячо всхлипывая, солдат вдувал ему в ухо отрывистые слова:
- Ничего! Держись! Слушай команду, мотыль! Я, брат, - вот он я!
И всю дорогу, вплоть до двора, солдат бормотал, храбро попирая липкую окуровскую грязь:
- Командир был своей жизни, да! Он? Кабы в другом месте, он бы делов наделал! Лют был на работу! Дом этот купив, что делал, супостат рыжий! И печник он, и кровельщик, и маляр, и плотник - куда хошь! А гляди, какой сад развёл: дерева - красавцы, червя - нет, кора чистая, ни лишаинки! К нему монахини ходили садовому делу учиться, - мастер, ведун! Это, брат, дорогого стоит, когда можешь людей чему доброму научить! Бывало, говорит: не одни цветы да травы, а и человек должен землю украшать - да! Железо ковать, жену целовать - везде поспел! Я, бывало, шутю: Савелий, вон там лес стоит, подь, выкоси его к вечеру! Жили, брат, как надо, правильно! И ты так живи: с человеком - и подерись, а сердцем поделись...
Придя домой, юноша со стыдом почувствовал, что ему нестерпимо хочется есть; он видел, что поминки начнутся не скоро: рабочие остались врывать крест на кладбище, и нищих собралось мало. Тогда он тихонько стащил со стола кусок ситного хлеба, ушёл в сад, там, спрятавшись в предбаннике, быстро съел его и, чувствуя себя виноватым, вышел на двор.
Он впервые увидал так много людей, обративших на него внимание. Девять столов было накрыто на дворе; в кухне Власьевна и Наталья пекли блины, из окна густо текло жирное шипение масла, нищие, заглядывая в окно, нетерпеливо и жадно потягивали носами. Их было несколько десятков, здоровых и калек, и все они, серые, тихие, лениво топтавшиеся по двору, заползая во все углы, показались Матвею противными, как вши. Двор был натискан лохмотьями и набит шорохом голосов, подобным мурлыканью множества кошек. Отовсюду на лицо Матвея падали слащавые улыбки, в уши вторгался приторный шёпот сочувствия, восхищения молодостью, красотой и одеждой, вздохи, тихие слова молитв. Он замечал, как злые и жадные глаза, ощупывая его, становились покорны, печальны и ласковы, - и, обижаясь этой, слишком явною, ложью, опускал голову.
Седые, грязные волосы всклокоченных бород, опухшие жёлтые и красные лица, ловкие, настороженные руки, на пальцах которых, казалось, были невидимые глаза, - всё это напоминало странные видения божьего крестника, когда он проезжал по полям мучений человеческих. Как будто на двор с улиц города смели все отрепья, среди них тускло сверкали осколки бутылок и ветер брезгливо шевелил эту кучу гнилого сора. Только две-три фигуры, затёртые в углах двора, смотрели на всё вокруг равнодушными глазами, как бы крепко связанные бесконечной, неразрешимой думой о чём-то важном.
К Матвею подкатился пузатый человечек с бритым лицом, вытаращил круглые, точно копейки, стёртые глаза, изорванные сетью красных трещин. Размахивая короткой рукой, он начал кричать:
Вотще и втуне наши пени,
Приидет смерть с косой своей
И в ярый холод смертной сени
Повергнет радость наших дней!..
А сзади кто-то торопливо совал в ухо Матвея сухие слова:
- Не верь ему, родимый! Он не юродивый, а чиновник, - чиновник он, за воровство прогнан, гляди-ка ты, клоп какой, - у нас тут настоященький есть юродивый...
- Государь мой, - говорил чиновник жалобно и громко, - прошу послушать превосходные и утешительные стихиры, сочинённые дядей моим, знаменитым пиитой и надворным...
Но его оттёрли прочь, поставив перед Матвеем длинного человека, несуразно сложенного из острых костей, наскоро обшитых старой, вытертой, коричневой кожей. Голова у него была маленькая, лоб выдвинулся вперёд и навис над глазами; они смотрели в лицо юноши, не мигая и словно не видя ничего.
- Спой, Алёша, спой песенку! - говорили ему.
Он затопал ногой о землю и стал ворчать, неясно и с трудом выговаривая слова:
Жил Пыр Растопыр.
Обежал он целый мир,
Копеечек наловил
Смерть себе купил...
И снова в ухо юноши кто-то быстро сыпал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44