А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Первее всего - полное уравнение в правах и поголовная развёрстка всех имуществ и всей земли...
- Видите-с? - воскликнул Сухобаев. - А чего верстать? Много ли накопили имущества-то? По трёшнику на голову...
- Самое же главнейшее и обидное, - продолжал Тиунов, отчётливо, раздельно, точно он свидетельствовал на суде, - и самое опасное то, что всё это есть тонкая интрига со стороны чужеродных людей: заметивши в русских мелких людях ихнюю склонность к мечтанию и пользуясь стеснённым положением их жизни, хитрые люди внушают самое несбыточное, чтобы сразу солидный народ и начальство видели, сколь все запросы невозможны и даже безумны.
Сухобаев насторожился, вытянулся и быстро спросил:
- Какой расчёт?
Тогда Тиунов заговорил громче, торопливее и отрывистей.
- Расчёт - ясный: надо внушить властям недоверие к народу, надо поставить народ так, чтоб первее всего бросалась в глаза его глупость, поняли? Чтобы сразу было видно - это кто? Мечтатель и, так сказать, блаженный дурачок - ага!
Он очертил глазом своим сверкающий круг, замкнув в этом круге слушателей, положил руки на стол, вытянул их и напряг, точно вожжи схватив. Рана на лице его стала багровой, острый нос потемнел, и всё его копчёное лицо пошло пятнами, а голос сорвался, захрипел.
- Тут - так придумано, - клокотали и кипели слова в горле у него, Россия разрослась - раз! начальство сконфузилось - два! Потеряло свой форс, обращается к народу - давай, разберёмся в делах совместно и дружески - три! А хитрые эти люди, - я думаю, что предварительно - немцы, хотя видимость и показывает на жидов, - так вот они и сообразили, что ежели так пойдёт, то Русь сама выправится, встанет на ноги, и - это же им невыгодно, совсем невыгодно! Тут и вся тайна политики: надобно показать, что русский народ глуп и помощи от него напрасно ждать!
- Н-ну, - сказал Сухобаев, покачивая головой, - это как-то не того-с, не убедительно мне! На мой глаз - не тут опасность!
- Нет - тут, именно в этом месте! - жарко сказал Тиунов, срывая руки со стола.
Они заспорили, сначала хоть и горячо, но вежливо, подыскивая наиболее круглые и мягкие слова, а потом всё более сердито, грубо, зло и уже не стесняясь обижать друг друга.
- Какой же вы голова городу, ежели не понимаете общего интереса жителей? - ехидно спрашивал кривой, а Сухобаев, глядя на него сбоку, говорил вздрагивающим голосом:
- Вы сами, почтеннейший, распространяете бессмыслие, да-с!
Кожемякин сидел ошеломлённый всем, что слышал, огорчаясь возникшим спором, желал остановить его и не умел.
- Погодите-ка, - бормотал он, - не в этом ведь дело, надо согласие...
Перед ним стояло лицо Хряпова, неотвязно вспоминались слова старика о добре, которое надо делать с восторгом, до безумия, и слова эти будили приятно тревожную мысль:
"Вдруг все проникнутся насквозь этим и - начнётся..."
- Постойте-ка, вы! - обращался он к спорящим. - Давайте-ка сообща...
Сухобаев, жёлтый со зла, сверкал глазами и, усмехаясь, ядовито говорил:
- Не-ет, с этим я никак не соглашусь, совсем не согласен!
- А - отчего? - сухо спрашивал Тиунов, воткнув в лицо ему свое тёмное око.
- От того самого, что причастие к жизни должно иметь свой порядок-с!
- Это какой же?
- А такой: сначала я, а после и вы, - да-с!
- Я вперёд вас не забегаю, но - спрашиваю вас: вы до сего дня где были?
- Я? Тут!
- Так-с! А здесь что - Россия или нет?
- Здесь-то?
Сухобаев замолчал, видимо, боясь ответить.
- То-то и есть, - говорил Тиунов, как-то всхрапывая, - то-то вот и оно, что живём мы, а где - это нам неизвестно!
- Вот - верно! - согласился Кожемякин. - Василий Васильич, это, брат, верно!
- Почему? - тревожно кричал Сухобаев. Кожемякин не мог объяснить и, сконфуженно вздохнув, опустил глаза, а кривой бойко забарабанил:
- Потому, первее всего, что чувствуем себя в своём уезде, своём городе, своём дому, главное - в дому своём! - а где всё это находится, к чему привязано, при чём здесь, вокруг нас Россия, - о том не думаем...
- Во-от! - примирительно воскликнул Кожемякин, а Сухобаев вдруг затопал ногами на одном месте, точно судорогой схваченный, задохнувшись прохрипел:
- Прощайте-с! - и быстро убежал.
- Ах, господи! - огорчённо сказал Кожемякин, вставая на ноги и глядя вслед ему. Тиунов тоже вскочил, наклонил голову, высунув её вперёд, и, размахивая правой рукой, быстро заходил по комнате, вполголоса говоря:
- То же самое, везде - одно! В каждой губернии - свой бог, своя божья матерь, в каждом уезде - свой угодник! Вот, будто возникло общее у всех, но сейчас же мужики кричат: нам всю землю, рабочие спорят: нет, нам - фабрики. А образованный народ, вместо того, чтобы поддерживать общее и укреплять разумное, тоже насыкается - нам бы всю власть, а уж мы вас наградим! Тут общее дело, примерно, как баран среди голодных волков. Вот!
Он наткнулся на стол, ощупал его руками, сел и начал чесать шрам на месте глаза, а здоровый его глаз стал влажен, кроток и испуганно замигал.
- Вот, Матвей Савельич, я - кривой, а у него, у головы, на обоих глазах бельма! И даже можно сказать, что он дурак, не более того, да!
Капля пота скатилась с его щеки, оставив за собою светлый след, ноздри его дрожали и губы двигались судорожно.
- Народ безо всякой связи изнутри, Матвей Савельич, - жалобно и тихо говорил он, - совершенно незнакомый сам с собою, и вам, например, неизвестно, что такое Саратовская губерния и какие там люди, - неизвестно?
- Нет, - виновато ответил Кожемякин.
- Ну, да! - печально кивнув головой, сказал Тиунов, сгибаясь над столом. - И от этой неизвестности Россия может погибнуть, очень просто! Там, в Саратовской, вокруг волнение идёт, народишко усиливается понять свою жизнь, а между прочим, сожигает барские дома. Конечно, у него есть своя мысль на это, ибо - скажем прямо - господа его жгли живьём в свою пору, а всё-таки усадьба - не виновата! Нет, Россия очень может погибнуть! Там, видите, среди этого волнения немцы - здоровеннейший народ, Екатериною поселен, так они - спокойны! Совершенно! Потирают руки - я сам видел: стоит немец с трубкой в зубах и потирает руки, а в трёх местах - зарево!
Кожемякину хотелось успокоить кривого, он видел, что этот человек мучается, снедаемый тоской и страхом, но - что сказать ему? И Матвей Савельев молча вздыхал, разводя пальцем по столу узоры. А в уши ему садился натруженный, сипящий голос:
- В Воргороде творится несосветимое - собирается народ в большие толпы и кричит, а разные люди - и русские и жиды, а больше всего просто подростки - говорят ему разное возбуждающее. Господи, думаю я, из этого образуется несчастие для всех! И тоже влез, чтобы сказать: господа товарищи, русские люди, говорю, - первее всего не о себе, а о России надо думать, о всём народе. Сейчас меня за ногу и за полу сдёрнули, затолкали, накричали в нос разных слов - чёрная сотня и прочее, а один паренёк - очень весёлый, между прочим, - ударил меня по шее. Тут я его вежливо спрашиваю - зачем же вы меня по шее? А вы, говорит, привыкли, чтобы по морде? Обратите внимание на слова "вы привыкли, чтобы по морде", вот на это самое "привыкли", а? Это слово чрезвычайно русское - "привыкли, чтоб по морде"! Нет, говорю, молодой человек, я совсем наоборот желал бы. Смеётся - "по затылку, что ли?" Пошли мы с ним в трактир, и я почти реву - не от удара, конечно, - а от тоски эдакой! Говорим, и он сознался: простите, дескать, товарищ, дурак я, ударил вас совершенно зря, а теперь стыжусь! Это, говорит, наверно, оттого, что меня тоже очень много таскали за вихры, по морде били и вообще - по чему попало, и вот, говорит, иногда захочешь узнать: какое это удовольствие бить человека по морде?
Кривой приподнял голову, борода его вытянулась вперёд и тряслась.
- Вы извольте заметить слово - "удовольствие"! Не иное что, а просто "удовольствие"! Тут говорит паренёк весёлый, человек очень прозрачной души, и это безопасно, в этом-то случае - безопасно, а если вообще взять...
Тиунов встал, опираясь руками о стол.
- Матвей Савельич, примите честное моё слово, от души: я говорю всё, и спорю, и прочее, а - ведь я ничего не понимаю и не вижу! Вижу - одни волнения и сцепления бунтующих сил, вижу русский народ в подъёме духа, собранный в огромные толпы, а - что к чему и где настоящий путь правды, это никто мне не мог сказать! Так мельтешит что-то иногда, а что и где - не понимаю! Исполнен жалости и по горло налит кипящей слезой - тут и всё! И боюсь: Россия может погибнуть!
- Я тоже ничего не понимаю, - глухо сказал Кожемякин, и оба замолчали, сидя друг против друга неподвижно и немотно.
- Есть тут одна девица, - начал Матвей Савельев.
Но Тиунов, мотнув головой, отозвался:
- Видел я девиц!
Снова помолчали, потом Тиунов проворчал:
- Лихорадка у меня, должно быть...
- Вы прилягте, - предложил Кожемякин, устав смотреть на него, не желая более ни говорить, ни слушать.
Тиунов отошёл к дивану, лёг, поджав ноги, но тотчас вздрогнул, сел и развёл руками, точно поплыл.
- Говорится теперь, Матвей Савельич, множество крутых слов, очень значительных, а также появилось большое число людей с душой, совершенно открытой для приёма всего! Люди же всё молодые, и поэтому надо бы говорить осторожно и просто, по-азбучному! А осторожность не соблюдается, нет! Поднялся вихрь и засевает открытые сердца сорьём с поверхности земли.
Он закрыл глаза, опрокинулся на диван и сказал, вытягиваясь в медленной судороге:
-- Очень может погибнуть всё. Господин же градской голова - вовсе не голова, а - наоборот...
"Нет, я уйду!" - решил Кожемякин, чувствуя необходимость отдыха, подошёл к дивану и виноватым голосом объяснил, что ему надобно сходить в одно место по делу, а кривой, на секунду открыв глаза, выговорил почему-то обиженно:
- Разве я у вас на дороге лёг?
"Путаный человек", - думал Кожемякин, выйдя за ворота.
С бесплодных лысых холмов плыл на город серый вечер, в небе над болотом медленно таяла узкая красная черта, казалось, что небо глубоко ранено, уже истекло кровью, окропив ею острые вершины деревьев, и мертвеет, умирает. Летели с поля на гнёзда чёрные птицы, неприятно каркая; торопясь кончить работу, стучали бондари, на улице было пусто, сыро, точно в корыте, из которого только что слили грязную воду. Огни в домах ещё не зажигались, тусклые пятна окон смотрели друг на друга хмуро, недоверчиво, словно ожидая чего-то неприятного.
Со двора выскочила растрёпанная баба, всхлипывая, кутаясь в шаль; остановилась перед Кожемякиным, странно запрыгав на месте, а потом взвыла и, нагнув голову, побежала вдоль улицы, шлёпая босыми подошвами. Посмотрев вслед ей, Кожемякин сообразил:
"Видно - помирает кто-нибудь, за попом она..."
И - остановился, удивлённый спокойствием, с которым он подумал это.
Влажная холодная кисея (тонкая, редкая ткань, начально из индейской крапивы, ныне из хлопка - Ред.) висела над городской площадью, недавно вымощенною крупным булыжником, отчего она стала глазастой; пять окон "Лиссабона" были налиты жёлтым светом, и на тёмных шишках камней мостовой лежало пять жёлтых полос.
Сзади раздался шум торопливых шагов, Кожемякин встал в тень под ворота, а из улицы, спотыкаясь, выскочил Тиунов, вступил в одну из светлых полос и, высоко поднимая ноги, скрылся в двери трактира.
"Неугомонный какой!" - одобрительно подумал Кожемякин и тоже вошёл в трактир.
Зал был наполнен людьми, точно горшок горохом, и эти - в большинстве знакомые - люди сегодня в свете больших висячих ламп казались новыми. Блестели лысины, красные носы; изгибались, наклоняясь, сутулые спины, мелькали руки, и глухо, бессвязно гудел возбуждённый говор. В парадном углу, где сиживали наиболее именитые люди, около Сухобаева собрались, скрывая его, почти все они, и из их плотной кучи вылетал его высокий голос. Напротив, в другом углу, громко кричало чиновничество: толстый воинский начальник Покивайко; помощник исправника Немцев; распухший, с залитыми жиром глазами отец Любы.
Кожемякин долго стоял у двери, отыскивая глазами свободное место, вслушиваясь в слитный говор, гулкий, точно в бане. Звучно выносился звонкий тенор Посулова:
- Воссияй мирови свет разума!
И гудел бас:
- Тебе кланяемся - солнце правды!
"Чужими словами говорят", - отметил Кожемякин, никем не замечаемый, найдя, наконец, место для себя, в углу, между дверью в другую комнату и шкафом с посудою. Сел и, вслушиваясь в кипучий шум речей, слышал всё знакомые слова.
- Вскую шаташася языцы! - кричал весёлый голос, и кто-то неподалёку бубнил угрюмо:
- Содом и Гоморра...
Звучали жалобы:
- Когда не надобно - начальство наше мухой в рот лезет.
- А тут - предоставлены мы на волю божию...
И всё выше взлетал, одолевая весь шум, скрипучий, точно ржавая петля, сорванный голос Тиунова:
- Мне на это совершенно наплевать, как вы обо мне, сударь мой, думаете!
- Ш-ш! - зашипел кто-то и застучал по столу. На секунду как будто стало тише, и оттуда, где сидели чиновники, поплыла чья-то печальная возвышенная речь:
И знал я, о чём он тоскует,
И знал он, о чём я грущу:
Я думал - меня угостит он,
Он думал, что я угощу...
Рассыпался смех, и снова стало шумно, и снова сквозь всё проникали крики:
- Я - Россию знаю, я её видел! Не я чужой ей, а вы посторонние, вы!
- Тише! - крикнул Посулов вставая, за ним это слово сказали ещё несколько человек, шум сжался, притих.
- Это вы наследства, вам принадлежащего, не знаете и всякой памяти о жизни лишены, да! Чужой - это кто никого не любит, никому не желает помочь...
- Однако, - кричал Сухобаев, - объясните - вы кто такой? Вам что угодно-с?
- Человек я!
- Половой, значит, - услужающий?
Многие захохотали, а Кожемякину стало грустно, он посмотрел в угол сквозь синие волны табачного дыма, и ему захотелось крикнуть Тиунову:
"Перестань!"
Но откуда-то из середины зала, от стола, где сидели Посулов и регент, растекался негромкий, ясный, всё побеждающий голос, в его сторону повёртывались шеи, хмурились лица, напряжённо вслушиваясь, люди останавливали друг друга безмолвными жестами, а некоторые негромко просили:
- Встань, не видно!
- Громче!
- Стойте, тише, братцы!..
- Кто это?
- Неизвестно.
Внятно раздавались чьи-то слова:
- Дайте нам, простым людям, достаточно свободы, мы попытаемся сами устроить иной порядок, больше человечий; оставьте нас самим себе, не внушайте, чтоб давили друг друга, не говорите, что это - один закон, для нас и нет другого, - пусть люди поищут законов для общей жизни и борьбы против жестокости...
Кожемякину казалось, что от этих слов в трактире становится светлее, дымные тучи рассеялись, стало легче дышать. Оглядываясь на людей, он видел, что речь принимается внимательно, слышал одобрительный гул и сам поддавался тихой волне общего движения, качавшего толпу, сдвигая её всё плотнее и крепче. Почти ощущая, как в толпе зарождаются мысли всем понятные, близкие, соединяющие всех в одно тело, он невольно и мимолётно вспомнил монастырский сад, тонко выточенное лицо старца Иоанна, замученный горем и тоскою народ и его гладенькую, мягкую речь, точно паклей затыкающую искривлённые рты, готовые кричать от боли.
- Кто скажет за нас правду, которая нужна нам, как хлеб, кто скажет всему свету правду о нас? Надобно самим нам готовиться к этому, братья-товарищи, мы сами должны говорить о себе, смело и до конца! Сложимте все думы наши в одно честное сердце, и пусть оно поёт про нас нашими словами...
- Спасибо, парень!
Толпа зашумела, качнулась к стене, где над нею возвышалось разрезанное лицо, с круглыми, слепо открытыми глазами, но вдруг раздался резкий, высокий голос Сухобаева:
- Господа обыватели! И вы, господа начальство, - что же видим все мы? Являются к нам неизвестные люди и говорят всё, что им хочется, возмущая умы, тогда как ещё никто ничего не знает...
- Вы, известные-то, воры все!
- Что-с?
- То-с!
- То есть как?
- Так!
И всё завертелось, закипело, заорало, оглушая, толкая и давя Кожемякина; он, не понимая, что творится вокруг, старался зачем-то пробиться к стене, где стоял оратор, теперь видимый.
- Это моё помещение! - визгливо выкрикивал Сухобаев.
Трещали столы и стулья, разбивалась посуда, хрустели черепки, кто-то пронзительно свистел, кто-то схватил Кожемякина за ворот, прищемив и бороду, тащил его и орал:
- Вот они - глядите! Во-от они-и!
- Стой! - хрипел старик, отбиваясь.
В густом потоке людей они оба скатились с лестницы на площадь перед крыльцом, Кожемякина вырвали из рук сапожника, он взошёл на ступени, захлёбываясь от волнения и усталости, обернулся к людям и сквозь шум в ушах услышал чьи-то крики:
- За что ты его, чёрт?
Чей-то голос торопливо и громко говорил:
- Чернокнижником считается, это - которого Сухобаев обделал...
- Имущество же он всё своё на училище отдал, городу!
Широкорожий парень схватил руку Кожемякина, встряхивал и бормотал:
- Ошибся он, дурашка!
Подошли Посулов, Прачкин, Тиунов, но Кожемякин, размахнув руками, крикнул вниз, в лица людей:
- Стойте! Это ничего! Если человек обижен - ему легко ошибиться...
Хотелось встать на колени, чтобы стоять прочнее и твёрже, он схватился обеими руками за колонку крыльца и вдруг, точно вспыхнув изнутри, закричал:
- Братцы! Горожане! Приходят к нам молодые люди, юноши, чистые сердцем, будто ангелы приходят и говорят доброе, неслыханное, неведомое нам - истинное божье говорят, и - надо слушать их: они вечное чувствуют, истинное - богово! Надо слушать их тихо, во внимании, с открытыми сердцами, пусть они не известны нам, они ведь потому не известны, что хорошего хотят, добро несут в сердцах, добро, неведомое нам...
- Верно, старик! - крикнули снизу.
- Прожили мы жизнь, как во сне, ничего не сделав ни себе, ни людям, вступают на наше место юноши...
Он размашисто перекрестился.
- Дай господи не жить им так, как мы жили, не изведать того горя, кое нас съело, дай господи открыть им верные пути к добру - вот чего пожелаем...
Крыльцо пошатнулось под ним и быстро пошло вниз, а всё на земле приподнялось и с шумом рухнуло на грудь ему, опрокинув его.
Потом он очутился у себя дома на постели, комната была до боли ярко освещена, а окна бархатисто чернели; опираясь боком на лежанку, изогнулся, точно изломанный, чахоточный певчий; мимо него шагал, сунув руки в карманы, щеголеватый, худенький человек, с острым насмешливым лицом; у стола сидела Люба и, улыбаясь, говорила ему:
- Я вам не верю.
Худенький человек, вынув часы, переспросил, глядя на них:
- Не верите?
- Нет.
Он хлопнул крышкой часов и сказал не торопясь:
- Это меня - огорчает. А в аптеку послали?
Не сводя с него глаз, Люба кивнула головой, и он снова начал шагать, манерно вытягивая ноги.
Певчий выпрямился, тоже сунул руки в карманы, обиженно спросив:
- Почему же вы так думаете, доктор?
- Так мне удобнее, - ответил тот, глядя в пол. Кожемякин не шевелился, глядя на людей сквозь ресницы и не желая видеть чёрные квадраты окон.
"Опять я захворал", - думал он, прислушиваясь к торопливому трепету сердца, ощущая тяжёлую, угнетающую вялость во всём теле, даже в пальцах рук.
- Захворал я, Люба? - спросил он полным голосом, чётко и ясно, но, к его удивлению, она не слышала, не отозвалась; это испугало его, он застонал, тогда она вскочила, бросилась к нему, а доктор подошёл не торопясь, не изменяя шага и этим сразу стал неприятен больному.
- Что? - спрашивала Люба, приложив ухо к его губам.
- Позвольте! - отстранил её доктор, снова вынув часы, и сложил губы так, точно собирался засвистать. Лицо у него было жёлтое, с тонкими тёмными усиками под большим, с горбиной, носом, глаза зеленоватые, а бритые щёки и подбородок - синие; его чёрная, гладкая и круглая голова казалась зловещей и безжалостной.
- Так, -- сказал он, с обидной осторожностью опуская на постель руку Кожемякина. - Извините - мадемуазель...
- Матушкина.
- Мне всё хочется сказать - Батюшкова, - эта фамилия встречается чаще.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44