А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

- Ох, уйдёт!"
В душе его снова нарастала знакомая тревога:
"Я - помираю, а старые мысли - ожить хотят!" - Он тихонько, осторожно уговаривал её:
- Ты - не очень верь! Я знаю - хорошего хочется, да - немногим! И ежели придёт оно - некому будет встретить его с открытой душой, некому; никто ведь не знает, какое у хорошего лицо, придёт - не поймут, испугаются, гнать будут, - новое-де пришло, а новое опасным кажется, не любят его! Я это знаю, Любочка!
Тыкал себя пальцем в грудь и предупреждающим шёпотом рассказывал, забыв о её возрасте:
- Вот - гляди-ко на меня: ко мне приходило оно, хорошее-то, а я не взял, не умел, отрёкся! Надоел я сам себе, Люба, всю жизнь как на руках себя нёс и - устал, а всё - несу, тяжело уж это мне и не нужно, а я себя тащу, мотаю! Впереди - ничего, кроме смерти, нет, а обидно ведь умирать-то, никакой жизни не было, так - пустяки да ожидание: не случится ли что хорошее? Случалось - боялся да ленился в дружбу с ним войти, и вот - что же?
Она остановилась среди комнаты, недоверчиво вслушиваясь в его слова, потом подошла к нему.
- Это неправда!
- Правда! - воскликнул Кожемякин, незаметно впадая в покаянное настроение, схватил её за руку, посадил рядом с собою, потом, взяв одну из тетрадок, развернул и наскоро прочитал:
"Смотрит бог на детей своих и спрашивает себя: где же я? Нет в людях духа моего, потерян я и забыт, заветы мои - медь звенящая, и слова моя без души и без огня, только пепел один, пепел, падающий на камни и снег в поле пустынном".
- Кто это написал - вы? - спросила девушка, с удивлением заглядывая в тетрадь и в глаза ему.
- Я. Это не то, подожди...
Волнуясь, он торопливо перелистывал тетрадь, ему хотелось в чём-то разубедить её, предостеречь и хотелось ещё чего-то - для себя. Девушка пошевелилась на стуле, села твёрже, удобнее - её движение несколько успокоило и ещё более одушевило старика: он видел в её глазах новое чувство. Так она ещё не смотрела на него.
- Вот, я тут записывал всю правду...
- Про себя? - тихо спросила она.
- Про всё.
Стал читать и видел, что ей всё понятно: в её широко открытых глазах светилось напряжённое внимание, губы беззвучно шевелились, словно повторяя его слова, она заглядывала через его руку на страницы тетради, на рукав ему упала прядь её волос, и они шевелились тихонько. Когда он прочитал о Марке Васильеве - Люба выпрямилась, сияя, и радостно сказала негромко:
- Ой, я знаю таких людей! Мамочка удивительно рассказывала про них, и есть книги, - ах, как хорошо, что вы записали!
И, потемнев, понизив голос, продолжала:
- А папа - несчастный, он не верит в это и смеялся, оттого мамочка и умерла, конечно! Мне надо идти к нему, я опоздала уже... Милый, - просила она, ласково заглядывая в глаза ему, - я приду завтра после обеда сейчас же, вы прочитаете всё, до конца?
И убежала.
А на другой день он читал ей про Евгению, видел, что это волнует её, сам чуть не плакал, глядя, как грустно и мечтательно улыбается она, как жалобно и ласково смотрят её глаза.
- Ужасно интересно всё! - восклицала она порою, прерывая чтение, и почтительно, с завистью трогала тетрадь.
- Вот как делаются книги сначала! Какое удовольствие, должно быть, писать про людей! Я тоже буду записывать всё хорошее, что увижу. А отчего у вас нет карточки тёти Евгении?
Прежде чем он мог ответить, она уже предложила:
- Хотите - я подарю вам её портрет с Борей? Она прислала мамочке, а мне - не нужно. Хотите?
Кожемякин обрадовался, а она, глядя в сторону, сказала:
- Я очень её помню. А с Борисом переписываюсь даже, недавно он прислал свою карточку, он уже студент, - показать вам?
И вдруг, покраснев, спросила его, опуская голову:
- Вы очень её любили?
- Да-а, - вздохнул Кожемякин. - Очень!
- Я бы на её месте не уехала! Впрочем - не знаю...
Влажными глазами посмотрела на него, прикусив губу, и потом, жарко вздохнув, прошептала:
- Господи, как это хорошо! Точно - у Тургенева!
Её мягкое волнение коснулось сердца старика и словно раздавило в груди его тяжёлый, тёмный нарыв, он нагнулся над столом, бессвязно говоря:
- Любонька, как я ошибся!
Испуганная, она поднимала его голову сильными руками.
- Вы - добрый! - говорила она, оправляя его седые волосы. - Я знаю вы много сделали добра людям...
- Это для того только, чтобы оставили они меня в покое! Ведь все покоя ищут, в нём полагая счастье, - сознавался Кожемякин.
Когда он, излив пред нею своё горе, несколько пришёл в себя, то попросил её, взвешивая на ладони рукописи свои:
- Когда я помру, ты, Люба, возьми тетради эти и пошли Борису - ладно?
- Хорошо, - задумчиво отозвалась она, стоя среди комнаты белая, тонкая.
- А портреты принеси, не забудь!
Она так же тихо повторила:
- Хорошо.
Ему хотелось расспросить её о Евгении, Борисе.
- Ты что задумалась?
Люба взглянула на него и, тихонько шагая вдоль комнаты, с явным недоумением сказала:
- Вот и дедушка Хряпов так же осуждал себя.
- Он? - недоверчиво спросил Кожемякин.
- Да-а... Вот бы ему тоже написать о себе! Ведь если узнать про людей то, о чём они не говорят, - тогда всё будет другое, лучше, - верно?
- Не знаю.
- Верно! Я знаю! - твёрдо сказала она, сложив руки на груди и оглядывая всё, как новое для неё. - Когда я не знала, что думает отец, - я его боялась, а рассказал он мне свою жизнь - и стал для меня другим...
- А Хряпова ты не понимаешь, - пробормотал старик, печально покачивая головою, несколько обиженный сопоставлением. - Он - злой человек!
- Нет.
- Я же с ним всю жизнь рядом прожил!
- И я, - резонно заметила девушка, подошла к нему и, ласково улыбаясь, стала просить: - Сходите к нему, а? Пожалуйста! Ну - сходите!
Он обещал. Когда Люба ушла, он тоже стал расхаживать по комнате, глядя в пол, как бы ища её следы, а в голове его быстро, точно белые облака весны, плыли лёгкие мысли:
"Разве много надо человеку? Только послушайте его со вниманием, не торопясь осудить".
Осторожно, словно боясь порвать полосу своих новых мыслей, он сел за стол и начал писать, - теперь он знал, кто прочитает его записки.
"Тем жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное, доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется оно пред тобой, - увидишь ты в нём улыбку тебе. И тем людям, что устали, осердились на всё, - не забывать бы им про это милое сердце, а - найти его около себя и сказать ему честно всё, что потерпел человек от жизни, пусть знает юность, отчего человеку больно и какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности - непрерывен будет тогда рост добра на земле".
Положил перо и, закрыв глаза, представил себе лицо Евгении, читающей эти строки. В сердце было грустно и мирно.
Дня через три, в тусклый полдень сентября, Кожемякин пришёл к старому ростовщику Хряпову. Его встретил широколицый, курносый Ваня и ломким басом пригласил:
- Пожалуйте, дедушка сейчас выйдет.
Гость ревниво осмотрел его и остался доволен - парень не понравился ему. Коренастый, краснощёкий, в синей рубахе, жилете и шароварах за сапоги, он казался грубым, тяжёлым, похожим на кучера. Всё время поправлял рыжеватые курчавые волосы, карие глаза его беспокойно бегали из стороны в сторону, и по лицу ходили какие-то тени, а нос сердито шмыгал, вдыхая воздух. Он сидел на сундуке, неуклюже двигая ногами, и смотрел то на них, то на гостя каким-то неприятным, недоумевающим взглядом.
- Дедушка, скорее! - басом крикнул он, но голос сорвался, он, покраснев, тяжело встал и пошёл куда-то, встряхивая головой.
В углу около изразцовой печи отворилась маленькая дверь, в комнату высунулась тёмная рука, дрожа, она нащупала край лежанки, вцепилась в него, и, приседая, бесшумно выплыл Хряпов, похожий на нетопыря, в сером халате с чёрными кистями. Приставив одну руку щитком ко лбу, другою торопливо цапаясь за углы шкафов и спинки стульев, вытянув жилистую шею, открыв чёрный рот и сверкая клыками, он, качаясь, двигался по комнате и говорил неизменившимся ехидно-сладким, холодным говорком:
- Ты где тут, гостенёк дорогой? Ага-а, вижу! Тушу - вижу, а на месте лица - извини уж - не то лукошко, не то решето, что ли бы...
Обиженный его издёвками, Кожемякин брезгливо отодвинулся.
- Напрасно ты...
Но Хряпов ткнул его рукою и быстро заговорил, понизив голос:
- Это я шучу! Не про тебя говорю, не бойся! Я ведь речи-хлопоты твои помню, дела - знаю, мне всё известно, я над твоей слезой не посмеюсь, нет, нет! Будь покоен, я шучу!
- И не оттого я, - начал Кожемякин.
Гладя его колено, Хряпов снова перебил его речь:
- И не от того, и от того - ото всего зареветь можно!
Он снова навалился на плечо гостя, щурясь, выжимая слёзы, отыскивая глаза его мутным, полуслепым взглядом; дряблые губы дрожали, маленький язык шевелился по-змеиному быстро, и старик шептал:
- Взвоешь ведь, коли посмеялся господь бог над нами, а - посмеялся он? А дьявол двигает нас туда-сюда, в шашки с кем-то играя, живыми-то человеками, а?
- Не говорить бы так тебе на старости лет...
- Я же шучу, чудак! А тебе - спасибо, что учишь! - быстро подхватил Хряпов, кивая лысой, точно ощипанной головою.
- Не учу я...
- Ванька-внук тоже вот учит всё меня, такой умный зверь! Жили, говорит, жили вы, а теперь из-за вашей жизни на улицу выйти стыдно - вона как, брат родной, во-от оно ка-ак!
Он снова захихикал, перебирая пальцами кисть халата, выдёргивал из неё нитки, скатывал их в комочки и бросал на пол.
- Это - в самом деле так Иван говорит? - спросил Кожемякин тихонько и оглянулся.
- Именно вот этими словами, да! Стыдно, говорит, на улицу выйти!
- Чего же - стыдно-то?
- Ему? Меня, значит, дедушки стыдно...
Кожемякину стало немного жалко старика, он вздохнул и снова осмотрел комнату, тесно заставленную сундуками и комодами. Блестели две горки, битком набитые серебром: грудами чайных и столовых ложек, связанных верёвочками и лентами, десятками подстаканников, бокалов с чернью, золочёных рюмок. На комодах стояли подсвечники, канделябры, несколько самоваров, а весь передний угол был густо завешан иконами в ризах; комната напоминала лавку старьёвщика.
"Всё залоги, конечно", - подумал Кожемякин. Запах табаку и нафталина душил его и щипал в носу, вызывая желание чихнуть.
А хозяин, повизгивая, рассказывал:
- Вот, говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а - что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец ты мой! А я - слушаю. Иной раз пошутишь, скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это я тебя ради жадовал, чтоб тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это я под твои детские ножки в грязь-жадность лёг! А он - вам бы, говорит, спросить меня сначала, хочу ли я этого. Да ведь тебя, говорю, и не было ещё на земле-то, как уж я во всём грешен был, о тебе заботясь. Сердится он у меня, фыркает.
Кожемякин слушал и не верил, что Иван таков, каким его рисует дед.
- Это, может, Любовь его научила? - спросил он.
- Любовья?! - живо воскликнул Хряпов и отрицательно затряс головою. Не-ет, нет! Я её - ну, я же её знаю ведь! Семи годов была она, когда спросила меня однова: дедушка, ты - жулик? Жулик, мол, девочка, жулик, милая! Это я, значит, шучу с ней. А она - серьёзно, села мне на колени, бородёнку мою расправила и советует-просит: ты-де не будь жуликом, не надобно, а вот тебе ножницы, и вырежь мне Василису Премудрую, а то моей Василисе Ваня голову оторвал. Это, видишь, я им сказки сказывал, вырезывал фигурки разные и раскрашивал. С той поры у нас с ней дружба и она мне всегда защита!
Лицо его обильно взмокло от слёз, непрерывно лившихся из красных, точно раны, глаз, он снова вытащил платок, крепко отёр щёки, подавил глаза, не прерывая речи. Было странно видеть его дряхлость, это таяние слезами и слышать тонкий, резкий голосок, и было всё более жалко его.
- Она мне и против Ваньки, и против бога - за меня покажет, ежели на страшный суд идти, только, чай, не потребуют нас туда, мы тутотка осуждены жестоко достаточно, будет бы, а?
- Дело божие, - тихо сказал Кожемякин. - Ничего нам не известно, слепы мы родились...
- Н-да? Слепыми, говоришь? - переспросил Хряпов, растянув сухие губы. - Будь так! А Любовья - ты за неё держись! - вдруг заговорил он внушительно и строго. - Она, брат милый, такие слова знает, - он как бы задохнулся, нащупал дрожащей рукою локоть гостя и продолжал шёпотом, - она всё умеет оправдать, вот как! Может она великой праведницей будет, настоящей, не такой, что в пустыни уходят, а которые в людях горят, оправдания нашего ради и для помощи всем. Она правде - как сестра родная! - Он подскочил на стуле и радостно, быстро заговорил всё тем же удушливым шёпотом: Ваньку-то, Ваньку - как она щёлкает, дурака! Ласково ведь, ты гляди-ка, ласково! Ты, Ваня, говорит, оттого добр и честен, что сыт и бездельник притом, - а? А кабы, говорит, был ты, Ваня, беден и работал бы, был бы ты и зол, да и о чести не заботился бы, а?
И, подняв руку вверх, грозя пальцем, Хряпов весёлым голосом проговорил:
- Не-ет, она за него не выйдет, не бывать этому, нет! За него-то? Хм никогда!
Не в силах скрыть радости и удивления, Кожемякин спросил:
- Али ты не любишь внука-то?
- Я? Нет, я помню - моя кровь! Но - ежели в руке у тебя такая судорога сделалась, что бьёт эта рука по твоей же роже, когда не ждёшь этого и нечем её остановить, - ты это любишь?
Он открыл рот и захохотал, а потом, устало вздыхая, сказал:
- Ох, люблю я пошутить!
И, снова всплеснув руками, ударив себя по бёдрам, засмеялся.
- Ты гляди, гляди-ко, что требуется: прежде чем за дело взяться, надо сына родить, да вырастить, да и спросить - уважаемая кровь моя, как прикажете мне жить, что делать, чтобы вы меня не излаяли подлецом и по морде не отхлестали, научите, пожалуйста! Интересно-хорошо, а? Эх, Матвей Савельев, милый, - смешно это и мутно, а?
Дёрнул гостя за руку и окончил:
- А тебе - жить, и ты над этим подумай, загляни в глубь-то, в сердце-то, ты загляни, друг, да-а! Любовье-то подумать бы тут, ей! Она эх, когда она лет сорока будет - встал бы из гроба, вылез из могилы поглядеть на неё, вот уж - да-а! Вылез бы! А - не позволят червяки-то ведь, не разрешат?
Кожемякин болезненно вздохнул и откачнулся от старика, а Хряпов закрыл глаза, чтобы выжать из них слёзы, и, качая головою, сказал:
- Богат будет Ванька! Ох, богат...
Повёл носом, прислушался к чему-то и тихонько сказал Кожемякину:
- А я на её имя немножко в банк положил-таки, тысчонки две, может, а? Хорошо?
- Ничего, ладно, - согласился гость. - Конечно, добро рубля дороже...
- А ты брось это, - перебил его Хряпов. - Добро - всего дороже, а никто никому за него не платит, оттого мы и без цены в людях! За него сторицей надобно и чтобы цена ему всегда в гору шла; тут бы соревнование устроить: ты меня на три копейки обрадовал, а я тебя на три рубля, ты меня за то - на тридцать, а я тебя - на триста, - вот это игра! Чтобы до безумия люди доходили, творя друг другу радость, - вот это уж игра, какой лучше не придумать, и был бы дьявол посрамлён на веки веков, и даже сам господь бог устыдился бы, ибо скуповат всё-таки да неприветлив он, не жалостлив...
Старик трясся в возбуждении, ноги у него плясали и шаркали по полу, а руки изломанно хватались за кисти халата, за ворот и край стола, дёргали скатерть, задевали гостя.
- А мы - бога в плательщики за нас ставим, и это - взаимный обман! Нет, ты сам, сам - заплати! Я тебя пятнадцать лет пестовал, я тебя думал в люди ввести чистенько, честно-хорошо, на - живи без труда...
"Вот что вконец съело ему сердце", - с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей, не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал:
- Спасибо за беседу, Михайло Кирилыч, за доверие, за ласку...
- Идёшь?
Хряпов с трудом стал подниматься на ноги.
- Ты - сиди, не беспокой себя, сиди!
- Ничего! - бормотал старик, изгибаясь. - Хоть и моложе ты меня десятка на два, а встать пред тобой - могу! Ничего. Ты тут - любопытный! Заходи, а? Больно интересно-хорошо Любовья про тебя сказывает.
Держась рукою за плечо гостя, он дошёл с ним до двери, остановился, вцепившись в косяк, и сказал.
- Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке там, недалеко от твоих - от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?
- Бываю.
- И ко мне заходи. С мёртвым побеседовать - милое дело, не соврёт, не обидит...
И, засмеявшись, тихонько добавил:
- Это я - шучу всё!
"Да, вот оно как, - печально размышлял Кожемякин, идя домой, - вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы - до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то как столкнула нас..."
Дул ленивый сырой ветер, обрывая последние листья с полуголых деревьев, они падали на влажную землю и кувыркались по ней, разбегаясь в подворотни, в углы, под лавки у ворот.
Около дома Кожемякина встретили взволнованный Сухобаев, в картузе на затылке, и одноглазый, взъерошенный, точно неделю не евший Тиунов. Сухобаев, как-то обвинительно указывая на него пальцем, сказал:
- Явился человек с тревогами, говорит, что знакомый ваш, я его и захватил для совета.
- Давно ли здесь? - пожимая руку кривого, спрашивал Кожемякин.
А Тиунов, солидно поздоровавшись, шагал журавлём и подробно рассказывал:
- Пригнал почтовыми третьего дня, помылся в бане и - сейчас же к господину градскому голове, потому что газеты оглушают разными словами и гораздо яснее живая речь очевидца, не заинтересованного ни в чём, кроме желания, чтоб всё было честно и добросовестно...
Говорил он спокойно, не торопясь, но - как всегда - казалось, что бьёт в барабан; его сверлящий глаз прыгал с лица на лицо, а брови угрожающе сдвигались.
Когда вошли в дом, разделись и сели за стол, Сухобаев, облизнув губы, сказал угрожающе:
- А ведь дела-то начались серьёзные-с, Матвей Савельич!
- Да, - говорил Тиунов, направляя око своё куда-то поверх головы хозяина, - дела крутые! Первее всего обнаружилось, что рабочий и разный ремесленный, а также мелкослужащий народ довольно подробно понимает свои выгоды, а про купечество этого никак нельзя сказать, даже и при добром желании, и очень может быть, что в государственную думу, которой дана будет вся власть, перепрыгнет через купца этот самый мелкий человек, рассуждающий обо всём весьма сокрушительно и руководимый в своём уме инородными людями, как-то - евреями и прочими, кто поумнее нас. Это - доказано!
Речь его текла непрерывно, длинной струёй, слова сыпались на головы слушателей, как зерно из мешка, оглушая, создавая напряжённое настроение.
- Не понимаю я чего-то, - заявил Кожемякин, напряжённо сморщив лицо, какая опасность? Ежели все люди начинают понимать общий свой интерес...
Сухобаев вскочил со стула.
- То есть - это как же? Ведь какие люди - вопрос! В евреев - не верю-с, но есть люди значительно опаснее их, это совсем лишние люди и, действительно, забегают вперёд, нарушая порядок жизни, да-с!
Он обиженно вздёрнул плечи, снова облизнул губы и продолжал:
- Вы сами, Матвей Савельич, говорили, что купеческому сословию должны принадлежать все права, как дворянство сошло и нет его, а тут - вдруг, оказывается, лезут низшие и мелкие сословия! Да ежели они в думу эту господь с ней! - сядут, так ведь это же что будет-с?
Он моргнул и, разведя руками, с печалью и злостью докончил:
- Тогда прямо уж - к хивинцам поезжай конину кушать!
- Бессомненно, что должна быть отчаянная сумятица! - уверенно сказал Тиунов. - Все эти ныне выступающие люди совершенно преждевременны и притом разъярены надеждами бесподобно.
- Какие - надежды? - спросил Кожемякин, разглядывая опавшие щёки кривого и глаз его, окружённый чёрным кругом, точно подбитый. Тиунов повёл носом и ответил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44