А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Потом спросил, точно ударив:
- Вы любите её?
Кожемякин вздрогнул от неожиданности.
- Я? Мне она по душе, конечно...
- А-а, - равнодушно протянул Комаровский, но Кожемякину показалось, что равнодушие неверное, он успокоительно добавил:
- Я бы, конечно, женился...
- Жениться вам надо! - спокойно посоветовал Комаровский. - Лучше этого вы ничего не придумаете...
- Да вот Максим впутался тут, - сказал Кожемякин, вздохнув.
- А Максима оставьте и Авдотью Гавриловну тоже. Вам до них никакого дела нет.
Комаровский стал насвистывать какую-то знакомую песню. Над лесом неясно заблестел серпик луны, и лес стал чернее.
У Кожемякина снова явилось желание раздразнить горбуна.
- А вы как? - спросил он. - С носом остаётесь?
Комаровский встал и, отряхая платье длинными руками, безобидно выговорил:
- Не умный вы человек, Матвей Савельич, не умный и жалкий.
Потопал ногою о землю и пошёл прочь дальше в поле, снова посвистывая.
Сняв фуражку, Кожемякин смотрел, как его фигура, не похожая на человечью, поглощается тьмой, и напрягался, надувал щёки, желая крикнуть горбуну что-нибудь обидное, но не нашёл слова и помешала мысль:
"Верно - не умный я! И всё у меня случайно, - как у Дроздова".
- Эй, послушайте! - раздалось издали.
- Ой? - откликнулся Кожемякин, вставая.
~ Вы на меня не сердитесь - ладно?
- Ничего! Ведь один на один...
Невидимый горбун как будто засмеялся, заклохтал, потом снова прозвучал его высокий голос:
- Вам бы на время уехать из этого города.
- Почто? - спросил Кожемякин, но Комаровский не ответил.
Сухие шорохи плыли по полю, как будто кто-то шёл лёгкой стопой, задевая и ломая стебли трав. Небо чуть-чуть светлело, и жёлтенькие звёзды, белея, выцветая, становились холодней, но земля была так же суха и жарка, как днём.
"А ведь это, пожалуй, верно попадья сказала, - горбун добрый, - думал Кожемякин, медленно шагая. - И верно, что лучше мне уехать. Ведь ничего не нужно мне, - не пошёл я к ней. Из зависти к Максимке, псу, это у меня. А жениться - надо. Подобную бы найти, - без разговоров... Разговоры мне тяжеленьки стали".
Он пришёл домой успокоенный и примирённый и так прожил несколько дней, не чувствуя пустоты, образовавшейся вокруг него. Но пустота стала уже непривычна ему; незаметно с каждым днём усиливая ощущение неловкости, она внушала тревогу.
"Зря всё это затеяла попадья, - говорил сам себе Кожемякин. Настроила меня, и вот теперь - сиди, как в яме! Дура..."
По двору тихо бродил Шакир, вполголоса рассказывая новому дворнику Фоке, где что лежит, что надо делать. Фока был мужик высокий, сутулый, с каменным лицом, в густой раме бороды, выгоревшей досера. Он смотрел на всё равнодушно, неподвижным взглядом тёмных глаз и молча кивал в ответ татарину лысоватой острой головой.
- Ты откуда? - спросил его хозяин в день найма.
Глядя в землю, мужик не сразу ответил:
- В пачпорте, чать, показано.
- У вас там тоже голод?
- Тоже.
- Ну, вот, живи смирно, может, и поправишься.
- Я - смирный, - сказал мужик, переступив с ноги на ногу, и громко сапнул носом, полным чёрных волос.
Его движения были медленны, вещи он брал в руки неуверенно и неловко, на ходу качался с боку на бок, точно ноги у него были надломлены в коленях, и весь он был тяжко-скучный.
Запрягая лошадь, чтобы ехать за водой, он дважды молча ударил её кулаком по морде, а когда она, избалованная ласками Максима, метнулась в сторону, прядая ушами и выкатив испуганные глаза, он пнул её в живот длинной своей ногой.
Хозяин, видя это из окна, закричал:
- Эй, эй - зачем? Это нельзя!
- Нельзя - не буду, - ответил Фока, ненужно задирая голову лошади и вводя её в оглобли, а лошадь, вздрагивая и мигая, плакала.
- Нельзя! - сердито говорил Кожемякин. - Она к этому не приучена.
- Приучить - можно, - уверенно сказал мужик.
- Да зачем бить-то?
- Чтобы знала.
- Кого - тебя?
- Меня, - копаясь в упряжи, ответил Фока. - Я - новый ей.
- Так ты её - лаской!
- Чать, она не девка! - дёрнув плечом и раздувая ноздри, заметил новый человек.
- Экой ты, брат, дик`ой! - вздохнув, чувствуя себя побеждённым, крикнул хозяин.
"Да, - думалось ему, - об эдаких пора бы позаботиться, - зверьё! А они, заботники-то, всё промеж себя слова делят, мысли меряют".
О них думалось всё более неприязненно, потому что они не шли к нему. Скука подсказывала ему сердитые, обиженные мысли.
И наконец, почувствовав себя достаточно вооружённым для какого-то важного, решительного разговора, Кожемякин, нарядно одевшись, в воскресенье, после поздней обедни, отправился к попу. Шёл бодро, чувствуя себя смелым, умным, нарочито хмурился, чтобы придать лицу достойное выражение, и думал:
"Я им - про Фоку этого расскажу, нуте-ка вот - как с ним быть?"
Но открыв незапертую калитку, он остановился испуганный, и сердце его упало: по двору встречу ему шёл Максим в новой синей рубахе, причёсанный и чистенький, точно собравшийся к венцу. Он взглянул в лицо хозяина, приостановился, приподнял плечи и волком прошёл в дом, показав Кожемякину широкую спину и крепкую шею, стянутую воротом рубахи.
"И затылок подбрил!" - негодуя, отметил Матвей Савельев, пятясь назад и осторожно прикрывая калитку, но - на крыльцо вышел дядя Марк, возглашая как-то особенно шутливо:
- А-а, пож-жалуйте!
Осторожно взял гостя за руку и повёл, говоря:
- Слышали, батенька, голод-то как развернулся? Умирать начали люди!
Кожемякин молча вздохнул, он ждал каких-то иных слов.
Прошли в сад, там, в беседке, попадья, закрыв лицо газетой, громко читала о чём-то; прислонясь к ней, сидела Горюшина, а поп, измятый и опухший, полулежал в плетёном кресле, закинув руки за голову; все были пёстрые от мелких солнечных пятен, лежавших на их одежде.
- Моё почтение! - неестественно громко вскричал поп, вскакивая на ноги; бледное, усталое лицо Горюшиной вспыхнуло румянцем, она села прямо и молча, не взглянув в глаза гостя, протянула ему руку, а попадья, опустив газету на колени, не своим голосом спросила:
- Как поживаете?
Было ясно, что все смущены. Гость сел, положил картуз на колено и крякнул.
- Жара! - виновато воскликнул поп. - А? Жарища?
- Жарковато, - согласился Матвей Савельев.
- Дуня, - попросила попадья, - поди, пожалуйста, узнай, как обед!
- Вот, - заговорил поп, дёргая дядю за рукав, - века шляется наш мужичок с места на место, а не может...
- Матвей Савельич, - сказала попадья, - мне надо поговорить с вами...
Она пошла в сад, а поп кашлянул и жалобно попросил:
- Анюта, ты не очень долго, а?
Не отвечая мужу, она строго сказала Кожемякину:
- Максим у нас.
- Видел.
- Вы - нехорошо поступили с ним.
Он искоса поглядел на неё и подумал:
"Ты всему начало положила..."
Нужно было отвечать, Кожемякин сказал первое, что пришло в голову:
- Всякому дозволяется рассчитывать работников...
- Да-а? - протянула она. - Без вины?
- Лентяй он, дармоед и дерзок, - нехотя сказал Кожемякин. - Вообще парень нехороший.
- Неправда! - почти закричала попадья и, понизив голос, ведя гостя по дорожке вдоль забора, начала говорить, тщательно отчеканивая каждое слово:
- Если вы верите в то, что ещё недавно восхищало вас, вы должны бы подумать...
Стебли трав щёлкали по голенищам сапог, за брюки цеплялся крыжовник, душно пахло укропом, а по ту сторону забора кудахтала курица, заглушая сухой треск скучных слов, - Кожемякину было приятно, что курица мешает слышать и понимать эти слова, судя по голосу, обидные. Он шагал сбоку женщины, посматривая на её красное, с облупившейся кожей, обожжённое солнцем ухо, и, отдуваясь устало, думал: "Тебе бы попом-то быть!"
- Мне больно видеть вас неправым...
Кожемякин остановился, спрашивая:
- А дядюшка Марк, он - как?
И она остановилась, выпрямив спину, по её гладкому лицу пробежала рябь морщин; похожая на осу, она спросила:
- Моё мнение вам не интересно?
Приподняла плечи и пошла прочь.
- Я его пришлю к вам.
Кожемякин оглянулся - он стоял в углу заглохшего сада, цепкие кусты крыжовника и малины проросли жёлтою сурепой, крапивой и седой полынью; старый, щелявый забор был покрыт сухими комьями моха.
Хрустнуло, на кусты легла вуалью серая тень, - опаловое облако подплывало к солнцу, быстро изменяя свои очертания.
- Ну-с, - заговорил дядя Марк, подходя и решительным жестом поддёргивая штаны, - давайте поговорим!
Кожемякин снял картуз, с улыбкой взглянул в знакомое, доброе лицо и увидел, что сегодня оно странно похоже на лицо попадьи, - такое же гладкое и скучное.
- Всю эту бурю надо прекратить сразу! - слышал он. - Парень самолюбив, он обижен несправедливо, наденьте картуз, а то голову напечёт...
"Осудил!" - подумал Кожемякин, но спросил ещё с надеждой:
- Осердились вы на меня?
- Не то слово! - сказал старик, раскуривая папиросу. - Видите ли: нельзя швыряться людьми!
И снова Кожемякин ходил вдоль забора плечо о плечо с дядей Марком, невнимательно слушая его слова, мягкие, ласковые, но подавлявшие желание возражать и защищаться. Ещё недавно приятно возвышавшие душу, эти слова сегодня гудели, точно надоедные осенние мухи, кружились, не задевая сердца, всё более холодевшего под их тоскливую музыку.
- Ах, сукин сын! - вдруг выдохнул он.
- Это - кто? Максим?- спросил дядя Марк, словно испугавшись.
- Конечно! Из-за него вот...
- Н-ну, - сказал старик, качая головою, - дело плохо, если так! Эх, батенька, а я считал вас... я думал предложить вам извиниться перед ним...
- Пред Максимкой? - не веря своим ушам, спросил Кожемякин, искоса взглянув на дядю Марка, а тот, разбрасывая пышную бороду быстрыми движениями руки, тихо упрашивал:
- И всё это уладилось бы...
- В чём - извиниться-то?
- Не понимаете разве?
- Обидно мне!
- А - ему?
Помолчали. Потом, смущённо глядя в лицо Кожемякина, дядя Марк, вздохнув, спросил:
- Так как же, а?
- Я пойду домой, - отводя глаза в сторону, сказал Кожемякин. - Надо подумать...
- Да, батенька, подумайте! Надо! Иначе парня не укротить, превосходный парень, поверьте мне! Такая грустная штука, право!
Кожемякин осторожно пожал руку Марка и пошёл из сада, встряхивая опустевшей, но странно тяжёлой головою.
"Значит - им всё равно, что я, что Максим, даже значительней Максим-от!" - думал он, медленно шагая по улице.
Из переулка, озабоченно и недовольно похрюкивая, вышла свинья, остановилась, поводя носом и встряхивая ушами, пятеро поросят окружили её и, подпрыгивая, толкаясь, вопросительно подвизгивая, тыкали мордами в бока ей, покрытые комьями высохшей грязи, а она сердито мигала маленькими глазами, точно не зная, куда идти по этой жаре, фыркала в пыль под ногами и встряхивала щетиной. Две жёлтых бабочки, играя, мелькали над нею, гудел шмель.
Кожемякин оглянулся, подошёл к свинье, с размаха ударил её ногой в бок, она, взвизгнув, бросилась бежать, а он, окинув пустынную улицу вороватым взглядом, быстро зашагал домой.
Дома, разморённый угнетающей жарою, разделся до нижнего белья, лёг на пол, чувствуя себя обиженным, отвергнутым, больным, а перед глазами, поминутно меняясь, стояло лицо дяди Марка, задумчивое, сконфуженное и чужое, как лицо попадьи.
"Стало быть - прощенья попросить?" - неоднократно говорил он себе и морщился, отплёвываясь, вспоминая подбритый, как у мясника, затылок Максима, его недоверчивые глаза, нахмуренные брови.
"До чего забаловали человека! - негодующе думал он. - Баба ему понадобилась, на - получи; человека пожелал склонить пред собою - помогают! Говорят против господ, а сами из мужика готовят барина - зачем? А кто такое Максим - неизвестно. Например - Вася, - кто его извёл?"
Но он тотчас оттолкнул от себя эту мысль, коварно являвшуюся в минуты, когда злоба к Максиму напрягалась особенно туго; а все другие мысли, ничего не объясняя, только увеличивали горький и обидный осадок в душе; Кожемякин ворочался на полу, тяжело прижатый ими, и вздыхал:
- О, господи!
Не раз на глаза навёртывались слёзы; снимая пальцем капельку влаги, он, надув губы, сначала рассматривал её на свет, потом отирал палец о рубаху, точно давил слезу. Город молчал, он как бы растаял в зное, и не было его; лишь изредка по улице тихо, нерешительно шаркали чьи-то шаги, должно быть, проходили в поисках милостыни мужики, очумевшие от голода и опьяняющей жары.
Кожемякин задремал, и тотчас им овладели кошмарные видения: в комнату вошла Палага, - оборванная и полуголая, с растрёпанными волосами, она на цыпочках подкралась к нему, погрозила пальцем и, многообещающе сказав: "подожди до света, верно говорю - до света!" - перешагнула через него и уплыла в окно; потом его перебросило в поле, он лежал там грудью на земле, что-то острое кололо грудь, а по холмам, в сумраке, к нему прыгала, хромая на левую переднюю ногу, чёрная лошадь, прыгала, всё приближаясь, он же, слыша её болезненное и злое ржание, дёргался, хотел встать, бежать и - не мог, прикреплённый к земле острым колом, пронизавшим тело его насквозь. Но раньше, чем лошадь достигла его, он перенёсся в баню, где с каменки удушливо растекался жгучий пар хлебного кваса, а рядом с ним на мокром полу сидел весь в язвах человек с лицом Дроздова, дёргал себя за усы и говорил жутким голосом:
- Взмолился я, взмолился я, взмолился...
Вдруг окно лопнуло, распахнулось, и, как дым, повалили в баню плотные сизые облака, приподняли, закружив, понесли и бросили в колючие кусты; разбитый, он лежал, задыхаясь и стоная, а вокруг него по кустам шнырял невидимый пёс, рыча и воя; сверху наклонилось чьё-то гладкое, безглазое лицо, протянулись длинные руки, обняли, поставили на ноги и, мягко толкая в плечи, стали раскачивать из стороны в сторону, а Савка, кувыркаясь и катаясь по земле, орал:
- Аллилуйя, аллилуйя!
Набежало множество тёмных людей без лиц. "Пожар!" - кричали они в один голос, опрокинувшись на землю, помяв все кусты, цепляясь друг за друга, хватая Кожемякина горячими руками за лицо, за грудь, и помчались куда-то тесной толпою, так быстро, что остановилось сердце. Кожемякин закричал, вырываясь из крепких объятий горбатого Сени, вырвался, упал, ударясь головой, и - очнулся сидя, опираясь о пол руками, весь облепленный мухами, мокрый и задыхающийся.
Встал, выпил квасу и снова, как пьяный, свалился на диван, глядя в потолок, думая со страхом и тоскою:
"Умру я эдак-то, господи! Умру один, как пёс паршивый!"
Близились сумерки, и становилось будто прохладнее, когда он пришёл в себя и снова задумался о горьких впечатлениях дня. Теперь думалось не так непримиримо; развёртывалась - туго, но спокойнее - новая мысль:
"Конечно, если сказать ему один на один - ты, Максим, должен понять, что я - хозяин и почти вдвое старше тебя, ну..."
"Что? - спрашивал кто-то изнутри и, не получая ответа, требовательно повторял: - ну, что?"
"Развязаться бы с этим! - отгоняя мух, взывал к кому-то Кожемякин и вдруг вспомнил: - По времени - надо бы грибам быть, а в этом году, при засухе такой, пожалуй, не будет грибов..."
Сухо щёлкнула о скобу щеколда калитки, кто-то легко и торопливо пробежал по двору.
"Не попадья ли?" - вскакивая, спросил себя Кожемякин, и тотчас в двери встала Горюшина.
- Ой, оденьтесь...
Тяжело дыша, красная, в наскоро накинутом платке, одной рукою она отирала лицо и, прижав другую ко груди, неразборчиво говорила, просила о чём-то. Он метнулся к ней, застёгивая ворот рубахи, отскочил, накинул пиджак, бросился в угол и торопливо бормотал, не попадая ногами в брюки:
- Извините...
А она, вытягивая шею, вполголоса говорила, точно каялась:
- Анюта - попадья, Анна Кирилловна -- всё сказала ему, как вы его ругали дармоедом, он так рассердился -просто ужас, и хочет идти к вам ругаться, чтобы...
- Ну-у!.. - протянул Кожемякин. - Опять - то же, ах, ты, господи!
- И я пришла сказать - миленький, уехали бы вы на время! Вы не сердитесь, ведь вы - добрый, вам - всё равно, я вас умоляю - что хорошего тут? Ведь всё на время и - пройдёт...
"Она, действительно, добрая", - мысленно воскликнул Кожемякин, тронутый чем-то в её торопливых словах, и, подойдя к ней, стал просить, нелепо размахивая руками:
- Проходите, садитесь!
- Бежала очень, а - душно...
Села, положила платок на колени и, разглаживая его, продолжала более спокойно:
- Они вас, кроме батюшки, все осуждают, особенно Семён Иваныч...
- Горбатый? Экой чёрт! - удивлённо воскликнул Кожемякин.
- А я - не согласна; не спорю - я не умею, а просто - не согласна, и он сердится на меня за это, кричит. Они осуждают, и это подстрекает его, он гордый, бешеный такой, не верит мне, я говорю, что вы тоже хороший, а он думает обо мне совсем не то и грозится, - вот я и прибежала сказать! Ей-богу, - так боюсь; никогда из-за меня ничего не было, и ничего я не хочу вовсе, ах, не надо ничего, господи...
Подняла к нему круглое, обильно смоченное слезами лицо и, всхлипывая, бормотала:
- Я ни в чём не виновата, я только боюсь, не случилось бы чего, миленький, уехать вам надобно...
Взволнованный, растерявшийся Кожемякин шептал:
- Я - уеду, - я для вас вполне готов!
Его испуг и недоумение быстро исчезали, сменяясь радостью, почти торжеством, он гладил голову её, касался пальцами мокрых щёк и говорил всё бодрее и веселее:
- Ничего!
И, обняв её, неожиданно для себя сказал:
- Едемте вместе! Разве он вам пара?
Но она выплыла из его объятий и, отстраняя его, твёрдо ответила:
- Ой, что вы! Нельзя...
- Почему? - крикнул он, разгораясь. - Уедем, и - никто не найдёт!
- Нет, нет! - говорила она, вздыхая.
- Я ведь - не просто, я женюсь...
Она опустила голову, пальцы её быстро мяли мокрый платок, и тело нерешительно покачивалось из стороны в сторону, точно она хотела идти и не могла оторвать ног, а он, не слушая её слов, пытаясь обнять, говорил в чаду возбуждения:
- В ночь бы и уехали, бог с ними, а? Все друг с другом спорят, всех судят, а никакого сообщества нет, а мы бы жили тихо, - едем, Дуня, буду любить, ей-богу! Я не мальчишка, один весь тут, всё твоё...
И хватал её за плечи, уверенный в победе, а она вдруг отодвинулась к двери, просто и ясно сказав:
- Нет, нельзя, теперь я уж чужая, поганая для вас...
Утром он сам догадался, что это так, и тогда даже зависти к Максиму не почувствовал, а в эту минуту её слова точно обожгли ему лицо, - он отшатнулся и, захлебнувшись злой обидою, крикнул:
- Успела? Эх, мякоть!
Вытянув к ней руку с крепко сжатым кулаком, грозясь и брызгая слюною, искал оскорбительных слов, шипя и вздрагивая, но вдруг услыхал её внятные слова:
- Сломал он меня! Кабы раньше вы... Прощайте, дай вам бог!..
Вспыхнула новая надежда и осветила, словно очистив женщину огнём, он бросился к ней, схватил за руку, заглянул в глаза.
- Насильно он, а? Дуня, если - насильно, - ничего! Ты - не девица, вдова...
- Нет, нет! - испуганно крикнула женщина и выросла, стала выше, вырвала руку, схватилась за скобу двери.
Она говорила ещё что-то, но он уже не слушал, стоя среди комнаты, и со свистом, сквозь зубы кричал:
- Ступай... ступай!
Женщина исчезла за дверью, - он сбросил пиджак, - снова хлопнула калитка, и снова она, маленькая и согнутая, явилась в сумраке, махая на него рукою:
- Идёт, идёт, - спрячьтесь!
Он зарычал, отшвырнул её прочь, бросился в сени, спрыгнул с крыльца и, опрокинувшись всем телом на Максима, сбил его с ног, упал и молча замолотил кулаками по крепкому телу, потом, оглушённый ударом по голове, откатился в сторону, тотчас вскочил и, злорадно воя, стал пинать ногами в чёрный живой ком, вертевшийся по двору. В уши ему лез тонкий визг женщины, ноющие крики Шакира, хрип Фоки и собачий лай Максима, он прыгал в пляске этих звуков, и, когда нога его с размаха била в упругое, отражавшее её тело, в груди что-то сладостно и жгуче вздрагивало.
Чёрный ком подкатился к воротам, разорвался надвое, одна его часть подпрыгнула вверх, перекинулась во тьму и исчезла, крикнув:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44