А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Евгения Мансурова".
"Как мелко пишет, - подумал Матвей и снова начал читать письмо. Хорошее сердце нужно, - что ж не взяла? Тебе - не нужен, значит - кому же? Да, ласкова ты со мной, погладила да и мимо прошла..."
Но от этих мелких чёрненьких слов, многократно перечёркнутых, видимо писанных наспех, веяло знакомым приятным теплом её голоса и взгляда. Прочитав письмо ещё раз, он вспомнил что-то, осторожно, концами пальцев сложил бумагу и позвал:
- Шакир!
Татарин оказался сзади него.
- Баню вели вытопить. Жарче...
Шакир открыл рот, желая что-то сказать.
- Отстань! Я спать пойду. Готова будет баня - разбуди...
...С неделю он прожил чего-то ожидая, и с каждым днём это ожидание становилось всё более беспокойным, намекающим на большое горе впереди.
Он не верил, что всё и навсегда кончено. Было странно, что Евгении нет в доме, и казалось, что к этому никогда нельзя привыкнуть. Унылые, надутые лица Шакира и Натальи, острые улыбочки Алексея как будто обвиняли его.
"Неужто она сказала им, как я её тогда схватил?" - думал он, одиноко шатаясь по саду.
Он привык слышать по утрам неугомонный голос Бориса, от которого скука дома пряталась куда-то. Привык говорить с Евгенией о себе и обо всём свободно, не стесняясь, любил слушать её уверенный голос. И всё яснее чувствовал, что ему необходимы её рассказы, суждения, все эти её речи, иногда непонятные и чуждые его душе, но всегда будившие какие-то особенные мысли и чувства.
"Как она тогда Маркушку-то вскрыла!"
Невольно сравнивая эти несколько кратких месяцев со всей длинной, серой полосой прошлого, он ясно видел, что постоялка вывела его из прежней, безразличной жизни в углу, поставила на какой-то порог и - ушла, встряхнув его душу, обеспокоив его навсегда.
Часто поднималось раздражение против неё.
"Ты - дай мне книги-то, где они? Ты их не прячь, да! Ты договори всё до конца, чтобы я понял, чтобы я мог спорить, - может, я тебе докажу, что всё - неправда, все твои слова! И народ - неправда, и всё..."
Целыми днями составлял речи против неё, полные упреков, обвинений, даже насмешек, но вдруг - наступала какая-то особенная минута, все его мысли казались ему выдуманными, ненужными, пустыми и сгорали в безграничном чувстве тоски по ней.
С невыносимой очевидностью он ощущал, что эта женщина необходима ему и что пропадёт он без неё теперь, когда душа его вся поколеблена. Придётся пьянствовать, гулять, возиться с продажными бабами и всячески обманывать себя, чтобы хоть как-нибудь укрыться от страшного одиночества, вновь и с новою силою идущего на него.
Неподвижно сидя где-нибудь в саду, он размышлял, окованный тоскою.
"Явлюсь к ней и скажу: делай, что хочешь, только не бросай! А она ответит - ничего не хочу".
Становилось страшно. Тогда он вынимал из кармана её письмо, измятое, знакомое ему наизусть, и успокаивался несколько:
"Документ, не отопрётся!"
Как-то раз, после ужина, сидя у себя в комнате под окном, он услыхал в саду звонкий, всегда что-то опровергающий голос Алексея:
- Есть эдакие успокоительные пословицы, вроде припарок на больное место кладут их: "все человечки одной печки", "все беси одной веси", враки это! Люди - разны, так им и быть надлежит. Вот, Евгенья Петровна, разве она на людей похожа? Как звезда на семишники. А хозяин - похож на купца? Как-кой он купец! Ему под окнами на шарманке играть.
"Почему это - на шарманке?" - не обижаясь, усмехнулся Кожемякин.
- А я на что похож? Не-ет, началась расслойка людям, и теперь у каждого должен быть свой разбег. Вот я, в городе Вологде, в сумасшедшем доме служил, так доктор - умнейший господин! - сказывал мне: всё больше год от году сходит людей с ума. Это значит - начали думать! Это с непривычки сходят с ума, - не привыкши кульё на пристанях носить, обязательно надорвёшься и грыжу получишь, как вот я, - так и тут - надрывается душа с непривычки думать!
- В городе говорят, - сказала Наталья, - чернокнижием будто многие стали заниматься. Только Евгенья Петровна смеётся - пустяки, дескать, это чернокнижие...
- Лексей! - позвал Кожемякин, высунувшись из окна.
И, когда косой человек подошёл к окну, он, не сердясь, спросил его:
- Это ты почему про шарманку?
Глаза дворника метнулись к ушам, он развёл руками и, видимо, не очень смутясь, ответил:
- Так это, извините, к слову пришлось. Виноват, конечно!
Матвей усмехнулся.
- Да я - ничего. Ты - в своих мыслях волен, я - в своих. А о чём речь шла?
- Про госпожу Мансурову, - неохотно ответил Алексей. И, снова блеснув глазами, продолжал, откровенно и доверчиво: - Насчёт русского народа вообще, как - по моему умозрению - все люди находятся не на своём месте и неправильно понимают себя. Ему по природе души целовальником быть, а он, неизвестно с какой причины, в монахи лезет - это я про дядю своего. Или вдруг хороший человек начинает пьянствовать до потери своего образа. А в Пензе служил я у судьи - оказалось, он смешные стихи сочиняет. Судья, ведь это кто? Я к нему попал - он мне жизнь переломить сразу может, а он смешные стихи похабного сорта производит! Это не соответствует серьёзной обязанности. И очень много примеров. Про вас подумалось: купец, а нажиму нет у вас, живёте тоже несоответственно званию - один, ото всего в стороне. Купец - вообще... должен, например, иметь детей достаточно! Извините...
- Да я не виню тебя, - повторил Матвей успокоительно, а сам думал:
"Бойко говорит, не боится, хороший, видно, парень-то..."
Дня два после этого Алексей ходил хмурый, а потом подошёл к хозяину на дворе и, сняв картуз, вежливо попросил расчёт.
- Что ты? - удивлённо воскликнул Кожемякин. - Чем тебе худо у меня?
- Я доживу до второго сроку, а вы пока приищите себе другого человека, - помахивая картузом, говорил Алексей. - Я, извините, очень вами доволен, только мне не по характеру у вас...
Отвернувшись в сторону, усмехнулся и с некоторой горячностью объяснил:
- Я, видите, люблю, чтоб хозяин собака был, чтоб он мне душеньку грыз, а я бы ему мог противоречить. Такой характер - очень люблю спор и брань, что поделаешь!
- Смешной ты, брат! - с невесёлым любопытством сказал Кожемякин, оглядывая его щуплое тело. - Напрасно уходишь - куда? Сила у тебя невелика, начнёшь браниться - изобьют где-нибудь...
- Такое умозрение и характер! - ответил дворник, дёрнув плечи вверх. Скушно у вас в городе - не дай бог как, спорить тут не с кем... Скажешь человеку: слыхал ты - царь Диоклетиан приказал, чтобы с пятницы вороны боле не каркали? А человек хлопнет глазами и спрашивает: ну? чего они ему помешали? Скушно!
- Да, здесь - скушновато, - тихо согласился Кожемякин. - Это и отец мой, бывало, говаривал, лет двадцать тому назад...
Дворник остро взглянул на него и, приложив руку ко рту, вежливо и тихо покашлял.
- Хоша - не только здесь, я вот в десяти губерниях жил, - тоже не весело-с! Везде люди вроде червяков на кладбище: есть свеженький покойничек - займутся, сожрут; нету - промежду себя шевелятся...
Его жёлтые щёки надулись, и ненужная бородка встала ежом.
- Вот, вчера ходил самоубивца смотреть...
- Это который в земстве служил?
- Его. Лежит мёртвый человек, а лицо эдакое довольное, будто говорит мне: я, брат, помер и- очень это приятно! Ей-богу, как будто бы умнейшее дело сделал!
- Пьянствовал он...
Дворник отступил на шаг в сторону, кинул картуз на голову и суховато сказал:
- Едва ли от радости...
- Да-а, - отозвался Кожемякин.
- Однако хочется попраздновать, один раз живёшь. Так уж я пойду где веселее, извините за беспокойство!
- Твоё дело. Куда же ты?
Алексей оглянулся, подумал.
- Да хотел в Воргород идти и в актёры наняться, ну - как у меня грыжа, а там требуется должностью кричать много, то Евгенья Петровна говорит - не возьмут меня...
- Когда она это говорила?
- Вчерась.
- Ходишь к ней разве? - тихо спросил Кожемякин.
- Как же! Неупустительно, как могу, они человек аграмаднейшего ума, и слышать речь их всегда праздник...
- Верно, - невольно сказал Матвей. - Ну, что ж! Значит - прощай, брат!
- Покорнейше благодарю! - сказал Алексей, тряхнув протянутую руку хозяина.
"Один раз живёшь, - думал Кожемякин, расхаживая по саду. - И всё прощаешься. Как мало-мальски интересен человек, так сейчас уходит куда-то. Экой город несчастный!"
Он на секунду закрыл глаза и со злой отчётливостью видел своё жилище наизусть знал в нём все щели заборов, сучья в половицах, трещины в стенах, высоту каждого дерева в саду и все новые ветки, выросшие этим летом. Казалось, что и число волос в бороде Шакира известно ему; и знает он всё, что может сказать каждый рабочий на заводе.
Раньше он знал и все свои думы, было их немного, и были они случайны, бессвязны, - тихо придут и печально уйдут, ничего не требуя, не возмущая душу, а словно приласкав её усыпляющей лаской. Теперь же тех дум нет, и едва ли воротятся они; новых - много и все прочно связаны, одна влечёт за собой другую, и от каждой во все стороны беспокойно расходятся лучи.
"Пойду к ней и скажу - спутала ты мне душу непоправимо..."
В воскресенье вечером он стоял у крыльца чистенького домика казначея и не знал - как войти: через парадную дверь в комнаты или двором, на кухню?
Он часто видал Матушкина в казначействе, это был барин строгий, бритый, со злыми губами, говорил он кратко, резко и смотрел на людей прямым, осуждающим взглядом.
"Заорёт ещё, если с парадного войти", - тоскуя, соображал Кожемякин.
В саду, за забором, утыканным длинными гвоздями, был слышен волнующий сердце голос Бори - хотелось перелезть через забор и отдать себя покровительству бойкого мальчика.
Он присел на корточки и, найдя щель в заборе, стал негромко звать Бориса, но - щёлкнула щеколда калитки, и на улицу выглянула сама Евгения Петровна; Кожемякин выпрямился, снял картуз и наклонил голову.
- Здравствуйте! - слышал он приветливый голос, и горячая рука крепко схватила его руку. - Вы что же так долго не приходили?
"Разве ничего не случилось?" - хотел спросить он.
- Я видела из окна, как вы подошли к дому. Идёмте в сад, познакомлю с хозяйкой, вы знаете - у неё совсем ноги отнялись!
- У меня тоже! - пробормотал он. - Думал - не решусь войти...
Знакомая улыбка скользнула по лицу женщины.
- Казначея боитесь? Он уехал в отпуск, надолго. Борис, смотри, кто пришёл!
Из кустов выскочил Боря, победно взвизгнул и вцепился в гостя, как репей.
- Что же ты, брат, забыл уж меня? - глухо спрашивал Кожемякин, боясь, что сейчас заплачет.
- Вовсе нет, дядя Мотя, честное слово!
- Более двух недель прошло, а ты...
- Одиннадцать дней, - поправила Евгения Петровна.
"Считала!" - радостно подумал он.
- Очень некогда, - кричал Боря.
Мелькнула белая голова Вани Хряпова.
- Это пришёл канатчик...
- Здравствуйте, здравствуйте! - махая испачканными в земле ручками, кричала кудрявая Люба.
- Вот Варвара Дмитриевна...
В большом плетёном кресле полулежала странно маленькая фигурка женщины и, протягивая детскую руку, отдалённым голосом говорила:
- Очень рада, очень...
- Подожди, тётя Варя! - деловито сказал Борис, - сначала мы ему покажем...
- Исчезни, Борька...
Отгоняя сына, Евгения Петровна скрылась с ним за кустами - Кожемякину показалось, что она сделала это нарочно, он вздохнул.
- Евгения Петровна столько хорошего рассказала про вас...
Смущённо улыбаясь, Кожемякин смотрел в прозрачное, с огромными глазами лицо женщины.
"Страшная какая..."
Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но слушать их было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину: в своё время город много и злорадно говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла - давно уже никто не говорил о ней ни слова.
Тихонько напевая и обмахиваясь листом лопуха, подошла Евгения:
- Вы не знаете - много сгорело леса?
- Не слыхал... горит ещё...
- Это мужики подожгли? - спросила она, садясь в ногах хозяйки.
- Они, наверно. Леса-то не чищены, бурелому да сухостойнику много, огню - сытно...
- А мужикам зимой избы топить нечем...
- Пропадают леса, пропадают люди, - тихонько сказала казначейша.
- Это вы про самоубийцу?
- Вообще, про всех тут...
Говорили о грустном, но как-то так умело и красиво, что слушать было любопытно и легко.
Кожа на висках у хозяйки почти голубая, под глазами лежали черноватые тени, на тонкой шее около уха торопливо дрожало что-то, и вся эта женщина казалась изломанной, доживающей последние дни.
"Вот и Евгения, здесь живя, такой же стала бы!" - внезапно подумал Кожемякин и - вздрогнул.
Заметя, что хозяйка внимательно прислушивается к его словам, он почувствовал себя так же просто и свободно, как в добрые часу наедине с Евгенией, когда забывал, что она женщина. Сидели в тени двух огромных лип, их густые ветви покрывали зелёным навесом почти весь небольшой сад, и закопчённое дымом небо было не видно сквозь полог листвы.
- Алексей-то уходит от меня, - сообщил Кожемякин Евгении.
Прикрыв лицо лопухом, так что были видны одни глаза, она сказала:
- Это я посоветовала ему. Пусть идёт в большой город, там жизнь умнее. Вот и вам тоже надо бы уехать отсюда...
- Что ж это будет, если все уезжать станут? - усмехнулся он. - Надо кому-нибудь на одном месте жить.
- Вам-то зачем?
- Так. Да и не гожусь я для больших городов, робок очень.
И рассказал, как, впервые приехав в Воргород, он в гостинице познакомился к какими-то людьми, а они уговорили его играть с ними в карты. Не смея отказаться, он уже сел за стол, но старичок-буфетчик вызвал его в коридор и сказал, что люди эти шулера и обязательно обыграют его. Старичок предложил запереть его в пустом номере, а им сказать, что он спешно вызван по делу. Часа три сидел он запертый, а за это время у него в номере подменили пуховую подушку перяной. На улицах он чувствовал себя так, точно воргородские люди враги ему: какой-то маляр обрызгал его зелёной краской, а купцы, которым он привёз свой товар, желая подшутить над его молодостью, напоили его вином и...
- Дальше уж и рассказать нельзя, что делалось, ей-богу! - смущённо сознался он, не глядя на женщин. - Словно бы я не русский и надо было им крестить меня в свою веру, только - не святою водой, а всякой скверной...
Прозрачное лицо казначейши налилось чем-то тёмным, и, поправляя волосы маленькими руками, она говорила:
- Отчего у нас все, везде, во всем так любят насиловать человека? Чуть только кто-нибудь хоть немного не похож на нас - все начинают грызть его, точить, стирать с души его всё, чем она особенна...
А Евгения горячо говорила знакомые ему речи:
- Думают, что счастье в мёртвом равновесии, в покое, в неизменности, и всё, что хоть немного нарушает этот покой, - ненавистно...
"Всегда одно говорит! - думал Кожемякин. - Как молитва это у неё..."
Вокруг было мирно, уютно, весело звучали голоса детей, обе женщины были как-то особенно близки, и было немного жалко их.
Речи, движения, лица, даже платья и башмаки - всё было у них иное, не окуровское: точно на пустыре, заваленном обломками и сором, среди глухого бурьяна, от семян, случайно занесённых ветром издалека, выросли на краткий срок два цветка, чужих этой земле.
Подо всем, что они говорили, скрывалось нечто ласково оправдывавшее людей, - это было особенно приятно слушать, и это более всего возбуждало чувство жалости к ним.
Он ушёл от них уже ночью, несколько примирённый с Евгенией.
"Надо нарушать покой, - ну, вот нарушила ты! - грустно думалось ему. А теперь что я буду делать?"
Он стал ходить в дом казначейши всё чаще, подолгу засиживался там и, если Евгении не было, - жаловался больной хозяйке: пошатнулась его жизнь, жить, как раньше, не может, а иначе - не умеет. И говорил, что, пожалуй, начнёт пить.
- Ах, нет, нет! - вскрикивала она, пугливо мигая умирающими глазами. Это потому всё, что вы прозрели и вам не привычен солнечный свет...
Её слова казались ему слащавыми, пустыми, были неприятны и не нужны, он хотел только, чтобы она передала его жалобы Евгении, которая как будто прятаться стала, постоянно куда-то уходя.
Он не решался более говорить ей о любви, но хотелось ещё раз остаться наедине с нею и сказать что-то окончательное, какие-то последние слова, а она не давала ему времени на это.
И как-то, встретив его у ворот, неожиданно сказала, точно ударила:
- Ну-с, через три дня я уезжаю.
Сказала она это громко, храбро, с неприятной улыбкой на губах, с потемневшими глазами.
Его обдало холодом. Стоя перед нею, он, подавленный, не мог сказать ни слова.
- Идёмте в поле! - предложила Евгения, взяв его под руку.
И когда пошли, она, прижимая локоть его к своему боку, тихо заговорила:
- Ну, дитя моё большое, жалко мне вас - очень, как брата, как сына...
- Женя! - прошептал он. - Как я буду?
- Поймите же - не себя я жалею, а не хочу обманывать вас!
Он взглянул в лицо ей и почти не узнал её - так небывало близка показалась она ему. Задыхаясь, чувствовал, что сердце у него расплавилось и течёт по жилам горячими, обновляющими токами.
- Родимая! - бормотал он. - Уж всё равно! Уж я не думаю о женитьбе, что там? Вон, казначейша-то какая страшная, а мне тебя жалко. И на что тебе собака? А я бы собакой бегал за тобой...
- Перестаньте! - сказала она, оглянувшись.
- Об одном прошу тебя, - жарко говорил он, - будь сестрой милой! - не бросай, не забывай хоть. Напиши, извести про себя...
- Да. Конечно! Вы ещё встретите женщину и лучше меня, - сказала она, с досадой оправляя кофту на груди.
Он отрицательно махнул рукою.
- Нет. Зря человека не буду обижать, - всегда бы на её месте ты была разве хорошо?
Дошли до Мордовского городища - четырёх бугров, поросших дёрном, здесь окуровцы зарывали опойц (опойца, опоец и опийца - кто опился вина, сгорел, помер с опою. Где опойцу похоронят, там шесть недель дожди (стеной) стоят, почему и стараются похоронить его на распутье, на меже - Ред.) и самоубийц; одно место, ещё недавно взрытое, не успело зарасти травой, и казалось, что с земли содрали кожу.
- Сядем.
Он покорно опустился рядом с нею. Взял руку её, гладил ладонью и тихонько причитал:
- Прощай, Женюшка, прощай, милая...
- Слушайте, - говорила она, не отнимая руки и касаясь плечом его плеча. - Вы дайте-ка мне денег...
- Бери сколько хошь...
- Мне - не надо! - сердито сказала она, вырвав руку. - Я куплю на них книг и пришлю вам, поняли?
Когда они возвращались в город, он ощущал, что какое-то новое, стойкое и сильное чувство зародилось в его груди и тихо одолевает всё прежнее, противоречивое и мучительное, что возбуждала в нём Евгения.
Но дома, ночью, снова показалось, что всё, сказанное ею сегодня, просто - слова, утешительные и нехитрые.
Вспомнилась злая речь Маркуши:
"Людям что ни говори, - всё будет: отстаньте!"
Стало тошно и холодно, точно в погреб столкнули его эти слова.
"Уедет - забудет... Одичаю я тут, как свинья в лесу, и издохну от тоски".
Но вдруг он подумал, что её можно привязать к себе деньгами, ведь она - бедная, а надобно сына воспитывать.
"Ну да! - размышлял он всё более уверенно. - Возьмёт денег и посчитает себя обязанной мне. Конечно!"
И на другой день предложил:
- Евгенья Петровна, возьми ты, пожалуйста, денег у меня...
- Да, да! - торопливо согласилась она. - Мне не с чем ехать. Вы дайте рублей двадцать!
- Отъезд - пустяки! - хмуро сказал Матвей. - Я - для Бори и, вообще, для житья...
Она выпрямилась, глаза её сердито вспыхнули, но тотчас, отвернувшись в сторону, неопределённо проговорила:
- Ну-у - это потом, если понадобится когда-нибудь...
- А сейчас бы взяла?
- А сейчас...
Подумав, Евгения сказала, так деловито, точно речь шла о тысячах:
- А сейчас я возьму двадцать пять рублей, - не двадцать, а двадцать пять!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44