А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Нет, надобно смелее - чего я боюсь?"
Через несколько дней из "гнилого угла" подул влажный ветер, над Ляховским болотом поднялась чёрно-синяя туча и, развёртываясь в знойном небе траурным пологом, поплыла на город.
Шумно закричали вороны и галки, откуда-то налетели стружки и бестолково закружились по двору, полетела кострика и волокна пеньки, где-то гулко хлопнули ворота - точно выстрелило, - отовсюду со дворов понеслись крики женщин, подставлявших кадки под капель, визжали дети.
На монастырской колокольне в край колокола била ветка липы, извлекая из меди радостно стонущий звук; в поле тревожно играл пастух, собирая стадо, - там уже метались белые молнии, плавал тяжкий гул грома.
Кожемякин вышел на крыльцо и, щурясь от пыли, слушал трепет земли, иссохшей от жажды.
У постоялки только что начался урок, но дети выбежали на двор и закружились в пыли вместе со стружками и опавшим листом; маленькая, белая как пушинка, Люба, придерживая платье сжатыми коленями, хлопала в ладоши, глядя, как бесятся Боря и толстый Хряпов: схватившись за руки, они во всю силу топали ногами о землю и, красные с натуги, орали в лицо друг другу:
Дай бог дождю
Толщиной с вожжу!
На рожь, ячмень
Поливай весь день!
- Не та-ак! - истошным голосом кричала Люба.
А они кружились в столбе пыли, крича ещё сильнее:
Ты, мать божь`я,
Ты подай дождя!
На просо да на рожь
Поливай как хошь!
- Вот и сынишка мой тоже язычником становится, - услыхал Матвей сзади себя, обернулся и обнял женщину жадным взглядом.
На ней была надета белая мордовская кофта без ворота, широкая и свободная. Тонкое полотно, прикрыв тело мягкими складками, дразнило воображение, соблазнительно очерчивая крутые плечи и грудь.
По крыше тяжело стучали ещё редкие тёплые капли; падая на двор, они отскакивали от горячей земли, а пыль бросалась за ними, глотая их. Туча покрыла двор, стало темно, потом сверкнула молния - вздрогнуло всё, обломанный дом Бубновых подпрыгнул и с оглушающим треском ударился о землю, завизжали дети, бросившись в амбар, и сразу - точно река пролилась с неба со свистом хлынул густой ливень.
Вскипела пыль, приподнялась от сухой земли серым дымом и тотчас легла, убитая; тёмно-жёлтыми лентами потянулись ручьи, с крыш падали светлые потоки, но вот дождь полил ещё более густо, и стало видно только светлую стену живой воды.
- Как дивно, господи! Как хорошо! - слышал Матвей сквозь весёлый плеск и шорох.
В голове у него гудело, в груди ходили горячие волны.
- Холодно, - сказал он, не оглядываясь, - сыро, шли бы в горницу...
- Что в саду теперь творится! - воскликнула она снова.
"Не пойдёт!" - думал он. И вдруг почувствовал, что её нет в сенях. Тихо и осторожно, как слепой, он вошёл в комнату Палаги, - женщина стояла у окна, глядя в сад, закинув руки за голову. Он бесшумно вложил крючок в пробой, обнял её за плечи и заговорил:
- Евгеньюшка, - хошь убей после - всё равно...
Тело женщины обожгло ему руки, он сжал её крепче, - она откачнулась назад, Матвей увидел ласковые глаза, полуоткрытые губы, слышал тихие слова:
- Голубчик вы мой, не надо, оставьте...
Легко, точно ребёнка, он поднял её на руки, обнял всю, а она ловко повернулась грудью к нему и на секунду прижала влажные губы к его сухим губам. Шатаясь, охваченный красным туманом, он нёс её куда-то, но женщина вдруг забилась в его руках, глухо вскрикивая:
- Оставьте!
Вырвалась, как скользкая рыба, отбежала к двери и оттуда, положив руку на крючок, а другою оправляя кофту, говорила словами, лишающими силы:
- Я не могу обмануть вас - я знаю себя: случись это - я была бы противна себе, - ненавидела бы вас. Этим нельзя забавляться. Простите меня, если я виновата перед вами...
Он сидел на стуле, понимая лишь одно: уходит! Когда она вырвалась из его рук - вместе со своим телом она лишила его дерзости и силы, он сразу понял, что всё кончилось, никогда не взять ему эту женщину. Сидел, качался, крепко сжимая руками отяжелевшую голову, видел её взволнованное, розовое лицо и влажный блеск глаз, и казалось ему, что она тает. Она опрокинула сердце его, как чашу, и выплеснула из него всё, кроме тяжёлого осадка тоски и стыда.
- Уйдите уж! - сказал он, безнадёжно махнув рукой.
Ушла. На косяке, взвизгивая, качался крючок. Две шпильки лежали на полу и маленький белый комок носового платка.
"Увидят, покажется им чего и не было", - подумал Кожемякин, поднимая шпильки, бросил их на стол, а на платок наступил ногой и забыл о нём.
Ливень прошёл, по саду быстро скользили золотые пятна солнца, встряхивали ветвями чисто вымытые деревья, с листьев падали светлые, живые, как ртуть, капли, и воздух, тёплый, точно в бане, был густо насыщен запахом пареного листа.
На дворе свежо звучали голоса.
- Я думала - гра-ад будет! - пела Наталья.
Смеялись дети, им вторил Шакир своим невесёлым, всхлипывающим смешком, звонко просыпались слова Алексея, - всегда особенные:
- Как милостыньку швырнули нам, - сердито брошено! Нате, захлебнитесь, постылые!
Слушая, как неприятно отдаются все звуки в пустой его груди, Кожемякин подумал:
"А она мне не хотела милостыню дать..."
Вдруг стало стыдно до озлобления, захотелось схватить себя за волосы, выпрыгнуть в окно и лечь в грязь лицом, как свинья, или кричать, ругаться...
Шумно чирикали воробьи, в зелени рябины тенькал зяблик, одобрительно каркали вороны, а на дворе кричала Люба:
- Ой, ой, ты потонешь...
Раздался сердитый возглас Евгении:
- Борис, перестань!
А Ванюшка Хряпов басом сообщил:
- Он уз всё лавно моклый...
Матвей почувствовал, что по лицу его тяжело текут слёзы, одна, холодная, попала в рот, и её солоноватый вкус вызвал у него желание завыть, как воют волки.
"Уйдёт, уедет!"
Ему казалось, что он не в силах будет встретить её ни завтра, никогда, - как одолеть свой мужской стыд перед нею и эту всё растущую злость?
"Я - сам уеду! Ещё скажешь ей что-нибудь..."
Робко отворилась дверь, - Матвей быстро отёр лицо, повернулся: это Шакир.
- Чай пить нада!
- Не буду я. Вели Алексею коня заложить. Я, может, в Балымерах ночую.
Татарин исчез и за дверью сказал кому-то печально:
- Балымерам едит...
Снова отворилась дверь, и светло вспыхнула надежда, - он опустил голову, слушая тихие, ласковые слова:
- Вот что, Матвей Савельич, давайте забудем всё это, тёмное, поговорим дружески...
- Евгенья Петровна, родимая! - отозвался он, не глядя на неё. Околдовала ты меня на всю жизнь! Стыдно мне, - уйди, пожалуйста!
В нём кипело желание броситься к ней, схватить её и так стиснуть, мучить, чтобы она кричала от боли.
- Послушайте, я- не могу, потому что...
- Уйди! - глухо и настойчиво повторил он.
Она бесшумно ушла.
Через полчаса он сидел в маленьком плетёном шарабане, ненужно погоняя лошадь; в лицо и на грудь ему прыгали брызги тёплой грязи; хлюпали колёса, фыркал, играя селезёнкой, сытый конь и чётко бил копытами по лужам воды, ещё не выпитой землёю.
Крепко стиснув зубы, Матвей оглядывался назад - в чистом и прозрачном небе низко над городом стояло солнце, отражаясь в стёклах окон десятками огней, и каждый из них дышал жаром вслед Матвею.
Расстегнув ворот рубахи, он прикрыл глаза ресницами и мотал головою, чтобы избежать грязных брызг, а они кропили его, и вместе с ними скакали какие-то остренькие мысли.
"Никогда я на женщину руки не поднимал, - уж какие были те, и Дунька, и Сашка... разве эта - ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей - и сожгла! Побить бы, а после - в ногах валяться, - слёзы бы твои пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов - на кой я леший нужен!"
Мысли являлись откуда-то со стороны и снизу, кружились, точно мухи, исчезали, не трогая того, что скипелось в груди мёртвою тяжестью и больно давило на сердце, выжимая тугие слёзы.
"Тридцать с лишним лет дураку!" - укорял он себя, а издали, точно разинутая пасть, полная неровных гнилых зубов, быстро и жадно надвигалась на него улица деревни.
Вот большая изба Чапунова, и сам Мокей, сидя на завалинке, кивает ему лысой, как яйцо, головой.
- Здорово ли живём?
- Прими лошадь! - сказал Кожемякин, выскакивая в грязь. - Гулять приехал я...
Косолапый, босой мужик собрал лицо в мелкие складочки, деятельно почёсывая низко подпоясанный, надутый живот, хозяйским баском прокричал:
- Анна! Любка! Ворота отворите!
Изогнулся и, намекающе прищурив пустой, светлый глаз, сказал уже другим голосом:
- Погулять захотелось после дождичка? Хорошее дело! Земля вздохнула, и человеку надобно...
Матвей смотрел в сторону города: поле курилось розоватым паром, и всюду на нём золотисто блестели красные пятна, точно кто-то щедро разбросал куски кумача. Солнце опустилось за дальние холмы, город был не виден. Зарево заката широко распростёрло огненные крылья, и в красном огне плавилась туча, похожая на огромного сома.
- Мямлинские, чу, лес зажгли, трое суток горело, поди - погасло теперь, ась?
- Ну, а мне почём знать! - сердито ответил Матвей.
Колеи дорог, полные воды, светясь, лежали, как шёлковые ленты, и указывали путь в Окуров, - он скользил глазами по ним и ждал: вот из-за холмов на красном небе явится чёрный всадник, - Шакир или Алексей, - хлопая локтями по бокам, поскачет между этих лент и ещё издали крикнет:
"Евгенья Петровна послала!"
В поле тяжело и низко летели вороны, и когда птица летела над лужей, то раздваивалась. Вышла со двора высокая баба с густыми бровями на печальном лице, поклонилась Матвею.
- Ключи дай, батюшка...
- Вот с ней, с Анной, я буду гулять! - сурово объявил Матвей, когда она ушла.
Завязывая пояс, мужик сморщился, переспрашивая:
- С энтой? С Анной?
- Ну, да!
- С нею - нельзя! - хихикая, сказал мужик. - Ты сам знашь - нельзя!
- Почему?
- Чай, она будто сынова жена, снохой мне приводится, - сам знашь!
Кожемякину хотелось спорить, ругаться, кричать.
- Сволочь ты, Мокей! Где у тебя сын?
- А он, разбойная душа, на своём законном месте...
- Да ведь не крал он у тебя денег - сам ты подложил ему, сам, чтобы Анну отбить, ну?
Мужик зевнул, перекрестил рот и спокойно ответил:
- Никто ничего не знает этого. Это всё врут на меня, ты не верь. Закон есть, по закону Ваське приводится в остроге сидеть, а нам с тобой на воле гулять! Идём в избу-то!
Желание спорить исчезло - не с кем было спорить. И смотреть на дорогу не хотелось - закат погас, кумач с полей кто-то собрал и шёлковые ленты тоже, а лужи стали синими.
В избе встретила солдатка Любовь, жена Мокеева племянника, баба худая, маленькая, с масляными глазками и большим шрамом на лбу; кланяясь в пояс, она пропела:
- Боярину светлому Матвею Савельичу!
Он давно не был в этой избе, чистой, не похожей на крестьянскую, но ему показалось, что только вчера видел он божницу с пятью образами, зеркало в раме "домиком", неподвижный маятник часов, гири с подковой на одной из них и низкие, широкие полати.
Любовь принесла поднос с водкой и закуской, он выпил сразу три рюмки и опьянел. Он не любил пить, ему не нравился вкус водки, и не удовлетворяло её действие - ослабляя тело, хмель не убивал памяти, а только затемнял её, точно занавешивая происходящее прозрачным пологом.
Три дня он нехотя и невесело барахтался в грязном потоке незатейливого деревенского разгула, несколько раз плакал пьяными слезами и кричал в изуродованное, двоившееся лицо Любови:
- Любка! Сделай, чтоб быть тебе похожей на ту, - хоть на минутку одну - всё отдам! Не можешь, халда!
И Мокей тоже плакал, плакал и кричал:
- Ты - Матвей, а я - Мокей, тут и вся разность, - милай, понимаешь? Али мы не люди богу нашему, а? Нам с тобой все псы - собаки, а ему все мы люди, - больше ничего! Ни-к-какой отлички!
- Неправда! - возражал Кожемякин, бия себя кулаками в грудь. - Она отлична ото всех, - нет её лучше, нет!
Чапунов целовал его в щёку и уговаривал:
- Брось - все люди! Где нам правда? Али - я правда? Худой я мужичонка, неверный, мошенник я - Вот те истинный Христос!
И - крестился, завывая:
- Го-осподи - пошто терпишь нас?
А Кожемякин падал на колени перед большеротой, тоже хныкавшей Любкой, рассказывая ей:
- Соткнулся я с женщиной одной - от всей жизни спасение в ней, кончено! Нет верхового! Не послала. Города построила новые, людями населила хорошими, завела на колокольню и бросила сюда вот! Ушла! Стало быть, плох я ей...
Бился головой о скамью и рыдал:
- Зачем я тут, коли плох? Господи - поставил ты её противу меня и убил душу мою - за что?
Любка пьяными руками пыталась поднять его с пола, слёзы её капали на шею и затылок ему, и он слышал завывающий голос:
- Страдатель ты мой болезный! Купи-ка ты пряник медовый, помолись-ка ты над ним пресвятым заступникам - Усыне, Бородыне да Маментию Никите! Скажи-ка ты им вещее слово: уж и гой вы еси, три браты, гой вы, три буйные ветры, а вселите-тко вы тоску-сухотку в рабыню-любыню - имечко её назови...
Мокей, сидя на полу, тянул Кожемякина к себе.
- Растревожил ты мне сердце! Любка - зови Анку! Милай, - Анку желаешь - дай ей четвертной билет! Ей, стерве, - и мне дай тоже! Я - подлец, брат, эх! Она тебе уступит, она-то? Нет тебе ни в чём запрету, растревожил ты меня!
И орал неистовым голосом:
- Гос-споди-и! На что я те нужен?..
Всё вокруг зыбко качалось, кружась в медленном хороводе, а у печи, как часовой, молча стояла высокая Анка, скрестив руки на груди, глядя в потолок; стояла она, точно каменная, а глаза её были тусклы, как у мертвеца.
- Уйди, зверь дохлый! - кричал на неё Мокей.
- Полно, батюшка, куда мне идти! - услышал Кожемякин скучный, холодный ответ.
- Савельич, Матвеюшка! - бесновался Чапунов, ползая по полу, точно паук. - Гляди - вот она, удавка моя! Вот чем меня бог ушиб, - за мошенство моё!
Вдруг диким голосом запел:
Расцвета-ала ягода калина-а...
На угорье, эх - да близ села...
- Анка, пой, ведьма!
Высокая женщина закрыла глаза и неожиданно-красивым голосом ласково и печально приняла песню:
Под кали-иной бел горючий камень...
А под камнем - милый мой зарыт...
- Матвеюшка, гляди на неё, колдунью!
Был заре-езан милый тёмной ночью...
А и неизвестныим ножом...
Любка, качаясь на лавке, завыла голодной волчихой:
Ой, груди вскры-ыты, рёбрышки побиты...
Белы ручки все-то во крови...
Мокей хотел встать на ноги, но встал на четвереньки, хрипя:
Эх, был разбойник - стал покойник...
Эти кошмарные люди, речи, песни провожали Кожемякина всю дорогу от Балымер до города; он возвращался домой ночью, тихонько, полубольной с непривычного похмелья и подавленный угрюмым стыдом.
"Веселье тоже! - думалось ему. - И всегда это так, - слезой какой-то кислой подмочено всё - и песни и пляс. Не столько веселье, сколько просто шум да крик, - дай покричу, что будет?"
В тёмном небе ярко цвели звёзды - вспоминалось, что отец однажды назвал их русскими, а Евгенья Петровна знала имя каждой крупной звезды. И цветы она звала именами незнакомыми.
Пахло гарью - где-то горели торфяники, едкий запах щекотал ноздри, голова кружилась. В Ляховском болоте мяукали совы, точно кошки.
Когда Евгения Петровна шла по двору, приподняв юбку и осторожно ставя ноги на землю, она тоже напоминала кошку своей брезгливостью и, может быть, так же отряхала, незаметно, под юбкой, маленькие ноги, испачканные пылью или грязью. А чаще всего в строгости своей она похожа на монахиню, хотя и светло одевается. В церковь - не ходит, а о Христе умеет говорить просто, горячо и бесстрашно.
Однажды он заметил:
- А в бога вы, Евгенья Петровна, как-то не по-нашему веруете!
Она ответила:
- Очень может быть, потому что вы тут признаёте бога, но - не веруете в него...
- Как же это?..
- Да так уж...
- Всякий бога признаёт.
- Да, да! Бог - есть, и вы - есть, а связи между вами и богом - нет...
Ему показалось, что она утверждает что-то опасное, еретическое, и он перестал говорить с нею об этом.
"Как я теперь встречу её? Рожа-то у меня, верно, ничему не подобна. Настрадался! Баню надо истопить, вымыться надо, скоту..."
Искупавшись в грязи, безобразно испачкав и измучив тело, он думал о себе унизительно, брезгливо, а к постоялке относился спокойнее, чище, чувствуя себя виноватым перед нею.
Сдерживая лошадь, - точно на воровство ехал, - он тихо остановился у ворот дома, вылез из шарабана и стал осторожно стучать железным кольцом калитки. В темноте бросились в глаза крупно написанные мелом на воротах бесстыдные слова.
"Дьяволы!" - злобно подумал он и, сняв картуз, стал сбивать мел картузом.
Раздались быстрые шаги босых ног, громыхнул запор, ворота отворились Шакир, в длинной до пят рубахе, молча взял коня под уздцы.
- Ты бы тише! - сказал Матвей. - Перебудишь всех...
- Нисяво, - грустно прозвучало во тьме.
- На воротах-то опять написано...
- Вседа написано!
Матвей взошёл на крыльцо и спросил оттуда:
- Боря здоров ли?
Невидимый за лошадью Шакир ненужно громко ответил:
- Уехала она оба...
Кожемякин опустился на ступень крыльца.
- Казначейшам жить хочит.
Обиженно, не веря своим словам, Матвей бормотал:
- Съехала, - как же это? Без хозяина? Надо бы подождать меня! Как же ты отпустил?
И, не желая этого, проговорился:
- Что же со мной будет!
Короткая летняя ночь, доживая свой последний час, пряталась в деревья и углы, в развалины бубновской усадьбы, ложилась в траву, словно тьма её, бесшумно разрываясь, свёртывалась в клубки, принимала формы амбара, дерева, крыши, очищая воздух розоватому свету, и просачивалась в грудь к человеку, холодно и тесно сжимая сердце.
Ощущение усталости разливалось в теле, отравленном и вялом, в памяти ныл визгливый Любкин голос:
Ой, да ни роду, ни племени нету...
Подошёл Шакир, похожий на покойника в длинной своей рубахе, и тихо сказал:
- Письма есть её...
- Что - письмо? - отозвался Матвей безнадёжно и безразлично. - Куда оно мне!
- Так бог судил! - сказал татарин, проходя в сени. Скрипнула дверь Матвей оглянулся и подумал:
"Вот и всё..."
Потом он долго, до света, сидел, держа в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
"Милый Матвей Савельич!
Я ушла, чтобы не мучить вас, а скоро, вероятно, и совсем уеду из Окурова. Не стану говорить о том, что разъединяет нас; мне это очень грустно, тяжело, и не могу я, должно быть, сказать ничего такого, что убедило бы вас. Поверьте - не жена я вам. А жалеть - я не могу, пожалела однажды человека, и четыре года пришлось мне лгать ему. И себе самой, конечно. Есть и ещё причина, почему я отказываю вам, но едва ли вас утешило бы, если бы вы знали её.
Мне хочется поблагодарить вас за ласку, за доброе отношение к сыну, за то, что вы помогли мне многое понять. Страшной жизни коснулась я и теперь, кажется, стала проще думать о людях, серьёзнее смотреть на свою жизнь, на всю себя. Может быть, самое глубокое и умное, что сказано о подвигах, "лучший подвиг - в терпении, любви и труде". Господи боже мой, как мне хочется, чтобы вы подумали о том, что такое - Россия и отчего в ней так трудно жить людям, почему все так несчастны и судорожны или несчастны и неподвижны, точно окаменевшие! Вам не поздно учиться, ведь душа у вас ещё юная, и так мучительно видеть, как вы плохо живёте, как пропадает хорошее ваше сердце, нужное людям так же, как и вам нужно хорошее! Буду я жить и помнить о вас, человеке, который живёт в маленьком городе один, как в большой тюрьме, где все люди - от скуки - тюремные надзиратели и следят за ним. Мне больно думать о вас. Не сердитесь, прощайте и простите, если я виновата перед вами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44