А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Подь к домовому, не лезь! - возразил Маркуша.
Кожемякин видел всё это из амбара, сначала ему не хотелось вмешиваться, но когда Боря крикнул, он испугался и отвёл его в кухню. Явилась мать, на этот раз взволнованная, и, промывая руку, стала журить сына, а он сконфуженно оправдывался:
- Да мне не больно же, только испугался я!
- Чего испугался? Шалить не боишься?
- Подожди, мама! Он там начал говорить, - что он говорил, дядя Матвей?
- Заговор на кровь, - объяснил Кожемякин.
Не взглянув на него, постоялка спросила:
- Вы верите в заговор?
- А как же! Ведь вот - остановилась кровь?
- Это - от испуга, а не от заговора! - сухо сказала женщина.
- Они, мама, сделались совсем как индейцы, а я как белый пленник...
- Ну, не болтай пустяков! Ты сам индюшка!
И, посмотрев в лицо Матвея обидно блестевшим взглядом, сказала, точно угрожая:
- Интересно поговорить с этим, - заговорщиком!
Чувствуя себя отброшенным её словами, Кожемякин приподнял плечи и ушёл из кухни, а сквозь неприкрытую дверь до него доходила торопливая, воющая речь татарина:
- Сударина мачка! Не надо туда ему пускать одному! Такой там, - ах! Мать ругайт всегда, кровь любит смотреть, - не нада!
А постоялка говорила:
- Вы мне избалуете сына, Шакир! Ему нужно всё видеть.
Скорбный голос татарина убеждал:
- Мачка Евгенья! Не нужна, - ничего не нужна! Ты не нужна и хозяин добра людя не нужна, ах! Бояться нужна!
Постоялка звучно засмеялась.
- Полноте, Шакир, не верю я вам!
А Кожемякин, понимая вой Шакира, не понимал её храбрости, и она раздражала его.
"Погоди, барыня, - испугаешься! Гордость-то посотрётся, - смирней будешь!"
И, ощущая упрямое желание напугать её, он вспоминал тихую, кошмарную окуровскую жизнь, которую эта женщина отрицала, не зная, над которой смеётся, не испытав её власти.
Он мысленно считал недоверчивые усмешки постоялки, учительные замечания, которые она бросала мимоходом, и - сердился. Он сознавал себя способным одолеть в ней то чужое, непонятное, что мешало ему подойти к ней, создавая неощутимую, но всё более заметную преграду. Назойливо пытался разговориться с нею и - не мог, смущаясь, обижаясь, не понимая её речей и стыдясь сознаться в этом.
Ему часто казалось, что, когда постоялка говорит, - слова её сплетаются в тугую сеть и недоступно отделяют от него эту женщину решёткой запутанных петель. Хорошее лицо её становилось неясным за сетью этих слов, они звучали странно, точно она говорила языком, не знакомым ему.
Однажды он особенно ясно почувствовал её отдалённость от жизни, знакомой ему: сидел он в кухне, писал письмо, Шакир сводил счёт товара, Наталья шила, а Маркуша на полу, у печки, строгал свои палочки и рассказывал Борису о человечьих долях.
Дверь тихо отворилась, вошла постоялка, погрозила пальцем сыну, лежавшему у ног Маркуши, и тихонько села рядом с Натальей, - села так, точно собиралась подстеречь и поймать кого-то.
- Ну и вот, - медленно и сиповато сказывал Маркуша, - стало быть, родится человек, а с ним и доля его родится, да всю жизнь и ходить за ним, как тень, и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону, а она те в леву толкнёть, ты влево, а она те вправо, так и мотаить, так всё и мотаить!
- Она какая? - вдумчиво спросил Боря.
- Она-то? Разная, кому - пить, кому - утонуть!
- На кого она похожа?
Кожемякин перестал писать, наблюдая за постоялкой, - наклоня голову набок, поджав губы и прищурив глаза, она оперлась плечом о стену и, перебирая тонкими пальцами бахрому шали, внимательно слушала.
- Видом какая, значить? - говорил Маркуша, двигая кожей на лбу. Разно это, - на Каме-реке один мужик щукой её видел: вынул вентерь (или мережа - ставное рыболовное орудие типа ловушки. Применяют в речном, озёрном и морском прибрежном рыболовстве - Ред.), ан глядь - щука невеличка. Он её - за жабры, а она ему баить человечьим голосом: отпусти-де меня, Иван, я твоя доля! Он - бежать. Ну, убёг. Ему - без беды обошлось, а жена вскоре заболела да на пятый месяц и померла...
- Отчего? - снова спросил Боря, заглядывая в подпечек.
- Доля, значить, ей такая, - судьба!
- А щука?
- А щука - уплыла, куда ей надоть. Доля - она, миляга, разно представляется, когда надо и заяцем, и собакой, и котом тоже - до сухого листа можеть. Было в Воронеже- идёть это женщина, а сиверко - ветер, дождь, дело осеннее. И вот нанесло ей ветром на щёку листочек, а он, слышь ты, и прилип к щеке-то. Она его сними да и брось наземь, и слышить, в уши-те ей шепчуть: положить бы те меня за пазуху, пригреть бы, ведь я долюшка твоя злосчастная! Сдурела бабочка, спужалась да - бежать! Прибегла это домой, а муж да двое деток грибам объелись, помирають. И померли, а она с той поры так те и живёть, как листок на ветру, - куда её понесёть, туда она и идёть!
Он замолчал и зевнул длинным, воющим зевком, с колена его, покрытого куском кожи, непрерывно и бесшумно сыпались тонкие серые стружки, а сзади, по белой стенке печи, распласталась тень лохматой головы.
- Это тараканы под печкой? - осведомился Боря, вздохнув.
Наталья ответила:
- Может, тараканы, а то мышата.
- И домовой тоже, - снова заговорил Маркуша, - он подпечек любить, это ему - самое место!
Постоялка пошевелилась и мягко сказала:
- Борис, иди спать!
- Ну, мама, рано ещё!
Она веско повторила:
- Иди, я прошу!
Мальчик поднялся, тряхнул головой и, оглянув кухню так, точно в первый раз был здесь, попросил мать:
- Тогда и ты иди!
- Я посижу ещё здесь...
Он неохотно подошёл к двери, отворил её, выглянул в сени и медленно переступил порог.
- Проводить пойти, - сказала Наталья, откладывая шитьё, - а то ты бы, Шакир, пошёл.
Татарин сорвался с места, но постоялка покачнулась вперёд и строго остановила его:
- Нет, пожалуйста, не надо!
"Что это она?" - подумал Кожемякин.
И негромко заметил:
- Испугается, пожалуй...
Она взглянула так сердито, точно вызывала на спор.
- Чего?
- Темна! - сказал Шакир, умильно улыбаясь, а Маркуша зачем-то гукнул, точно сыч, и тихонько засмеялся.
Постоялка, косясь на него, громко проговорила:
- Он знает, что ночью - темно.
Все замолчали, слушая, как торопливо стучат по лестнице маленькие ноги и срываются со ступеней. Потом наверху заскрипела и хлопнула дверь.
- Дошёл! - облегчённо вздохнула Наталья. - Чай, сердчишко-то как билося!
Кожемякин видел, что две пары глаз смотрят на женщину порицающе, а одна - хитро и насмешливо. Стало жаль её. Не одобряя её поступка с сыном, он любовался ею и думал, с чувством, близким зависти:
"Характерец, видно!"
Вот она снова прижалась к стене и как-то слишком громко и властно проговорила:
- Расскажите, Марк, ещё что-нибудь!
Его уши вздрогнули, он приподнял волосатое, безглазое лицо и однотонно просипел:
- Я, барынька, не Марк, а Елисей, это прозванья моя - Марков! Елисей, а по отцу - Петров, а по роду - Марков, вот я кто!
Кутаясь в шаль, она усмехнулась.
- Хорошо, буду знать. Что же, Елисей Петрович, доли эти - всегда злые, нет?
Маркуша стряхнул стружки с колена, посопел и не торопясь начал снова вытягивать из себя слова, похожие на стружки.
- Ежели ты с ей не споришь - она ничего, а кто её не уважает, тому страдать!
- Вы вашу долю не видали?
- Не-ет! А вот хлебопёк один муромской, так он чуть не увидал. Бился он, бился - всё нету удачи! И узнал, случаем, один тайный стих из чёрной книги. Пошёл на перекрёст в лесе, где дороги сошлись, крест снял и читаеть стих этот. Раз читаеть и два - ничего, а начал в третьи, по лесу-то ка-ак гукнет: не могу-у-у... А он - храбёр, хоть и дрожить весь, аж потом облилси, ну - всё читаеть, и в самом конце, в последнем, значить, слове чу, идёт! Чижало таково тащится и стонеть, ну - не сдюжил он - бежать! И с этого дню, барынька, приключились ему в сердце корчи...
- Вы в бога верите? - вдруг спросила постоялка, наклоняясь вперёд.
Шакир и Наталья опасливо переглянулись, а Кожемякин вздрогнул, точно его укололо.
Маркуша тряхнул головой и дунул, как будто отгоняя шмеля.
- Зверь, барынька, и тот богу молится! Вон, гляди, когда месяц полный, собака воеть - это с чего? А при солнышке собака вверх не видить, у ней глаз на даль поставлен, по земле, земная тварь, - а при месяце она и вверх видить...
- Подождите, - перебила постоялка его речь, - значит, вы верите в бога?
Он тяжело приподнял голову, поглядел на неё чем-то из-под густых бровей и спросил:
- Али я хуже собаки?
- Бог - всемогущ, да?
- Ну, так что будить?
- Что же такое - судьба? - спросила она. - Откуда же доли эти?
Маркуша усмехнулся, повертел головой и, снова согнув спину, скучно затянул:
- Доли-те? А от бога, барынька, от него всё! Родилась, скажем, ты, он тотчас архангелем приказывает - дать ей долю, этой! Дадуть и запишуть, - с того и говорится: "так на роду написано" - ничего, значить, не поделаешь!
"Нарочно он говорит нудно так, - думал Матвей, - озлить её хочет, отступилась бы лучше!"
- Вот те и доли! А есть ещё прадоли - они на города даются, на сёла: этому городу - под горой стоять, тому селу - в лесе!
- Но послушайте, - мягче спросила она, - зачем же бог...
Теперь Маркуша не дал ей кончить вопроса:
- А зачем - дело не наше! Дано нам что дано, и - ладно! А зачем помрёшь - узнаешь...
Наклонясь к нему и говоря как бы в темя мужику, она снова настойчиво спросила:
- Вы знаете ангелов-хранителей?
- Ангели - как же! - отозвался он, качнув головой. - Ангель - это для богу угодных, на редких это, на - дурачков, блаженных, юродивых, ангели, чтобы их охранять, оттого они и зимой босы ходять и всё сносять. Ангель, сказано, хранитель, значить - уж решено: этого - хранить, он богу угоден, нужен!
- А доли?
- А они - на испытание. Родилась ты, а - какова будешь? Вот те долю и дають - покажи себя, значить, какого ты смирения!
Кожемякин видел, что постоялка сердится - брови её сошлись в одну черту, а по лицу пробегают тени, и казалось, что ей трудно сидеть, какая-то сила приподнимает её. Он кашлянул и примирительно заметил:
- Чудно вам думы наши слушать.
- А вы - так же думаете? - быстро и внятно спросила она его.
Он не знал, так ли думает, но, застигнутый врасплох, ответил:
- Да ведь как же?
- И в долю верите?
- В долю все верят! - сказала Наталья, мельком взглянув на Шакира. Про неё и в песнях поётся...
Постоялка положила ей на плечо руку, видимо, желая что-то сказать, но настойчиво, как сама она, и как бы новым голосом заговорил Маркуша:
- Тут, барынька, в слове этом, задача задана: бог говорить - доля, а дьявол - воля, это он, чтобы спутать нас, подсказывает! И кто как слышить. В ину душу омманное это слово западёть, дьяволово-то, и почнёть человек думать про себя: я во всём волен, и станеть с этого либо глупым, либо в разбойники попадёть, - вот оно!
Лицо Маркуши покривилось, волосы на нём ощетинились, а от углов губ к ушам всползли две резкие морщины. Тряхнув головой, он согнал их, а Матвей, заметив это, неприязненно подумал:
"Смеётся, леший!"
- Я те скажу, - ползли по кухне лохматые слова, - был у нас в Кулигах - это рязанского краю - парень, Федос Натрускин прозванием, числил себя умным, - и Москве живал, и запретили ему в Москве жить - стал, вишь, новую веру выдумывать. Ну, прибыл в Кулиги и всё говорить: это - не так, этого не надоть, это - не по-божьи. И попу эдак говорить, всем! А кто знаеть, как по-божьи-то? Это надобно догадаться. Мужики до времени слушали его, ухмылялись. Только - пымали они конокрада и бьють, а Натрускин прибёг о то место, давай кричать: не надо! Тут его заодно и уложили, колом ли, чем ли ухлопали, значить! Вот - он думал - воля, а доля-то его и прижала к земле. Это, барынька, всегда так: вольные-то коротко живуть. А живи в ладу со своей долей - ну, проживёшь незаметно, в спокое. Против ветра - не стой, мало ли что по ветру пущено. Эдак-то было с купцом одним весьегоньским...
Вдруг женщина посунулась вперёд, точно бросаясь на Маркушу, и, протянув к нему руку, ласково, густо заговорила:
- Послушайте, ведь всё это пагубно для вас, ведь вы - умнее этого, это - цепи для живой вашей души и страшная путаница, - страшная!
Кожемякин тоже подался к ней, вытянул руку вдоль стола и, крепко вцепившись пальцами в край доски, прикрыл глаза, улыбаясь напряжённо ожидающей улыбкой.
Ему давно не нравился многоречивый, всё знающий человек, похожий на колдуна, не нравился и возбуждал почтение, близкое страху. Скуластое лицо, спрятанное в шерстяной массе волос, широконосое и улыбающееся тёмной улыбкой до ушей, казалось хитрым, неверным и нечестным, но было в нём - в его едва видных глазах - что-то устойчивое и подчинявшее Матвея. Работал Маркуша плохо, лениво, только клетки делал с любовью, продавал их монахиням и на базаре, а деньги куда-то прятал.
Шакир не однажды предлагал рассчитать его, как человека нерабочего, но хозяин не решался.
- Оставь, ну его! Не объест. А прогоним - навредит ещё чем-нибудь!
И была другая причина, заставлявшая держать Маркушу: его речи о тайных, необоримых силах, которые управляют жизнью людей, легко и плотно сливались со всем, о чём думалось по ночам, что было пережито и узнано; они склеивали всё прошлое в одно крепкое целое, в серый круг высоких стен, каждый новый день влагался в эти стены, словно новый кирпичик, - эти речи усыпляли душу, пытавшуюся порою приподняться, заглянуть дальше завтрашнего дня с его клейкой, привычной скукой.
И вот теперь он видел, как постоялка, плавно и красиво помахивая рукой, точно стирает, уничтожает чёрную тень Маркушиной головы, неподвижно прильнувшую к стене печи.
Не мигая, он следил за игрою её лица, освещённого добрым сиянием глаз, за живым трепетом губ и ласковым пением голоса, свободно, обильно истекавшего из груди и словах, новых для него, полных стойкой веры. Сначала она говорила просто и понятно: о Христе, едином боге, о том, что написано в евангелии и что знакомо Матвею.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было: какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
"Не торопись!" - мысленно просил он её, стыдясь попросить вслух.
- Всё это - древнее, не христианское, - внушала она горячо и ласково, точно мать сыну. - Дело в том, что мы, славяне...
"Почему - славяне?" - спрашивал себя Кожемякин.
- Религиозный культ...
"Культ?" - повторял Матвей смешное слово с недоумением и досадой, а в уши ему назойливо садились всё новые слова: культура, легенда, мистика. Их становилось всё больше, они окружали рассказчицу скучным облаком, затемняли лицо её и, точно отодвигая куда-то в сторону, делали странной и чужой.
Вздохнув, он оглянулся: Наталья, видимо, задремавшая, ткнула себе иглою в палец и теперь, вытаращив глаза, высасывала кровь, чмокала и плевала на пол, Шакир, согнув спину, скрипел по бумаге ржавым пером, а Маркуша, поблескивая лезвием ножа, неутомимо сеял тонкие серпики и кольца стружек.
Голос постоялки порвался, словно непосильно туго натянутая струна, она встала, оглянула всех, спросив негромко и как бы виновато:
- Неинтересно вам?
Матвей Савельев конфузливо опустил глаза, собираясь сказать, что слишком торопится она, трудно слушать, а Наталья поспешно и милостиво молвила:
- Как же, Евгенья Петровна, неинтересно? О-очинь интересно!
Помахивая в воздухе затёкшими пальцами, Шакир серьёзно и одобрительно говорил:
- Нашим книгам коран маленьки слова твоя есть, мачка, есть!
- Спасибо, Шакир! - сказала она смеясь, ловким движением накинула на плечи спустившуюся шаль и, вздохнув, пошла к двери.
- Ну, - спокойной ночи!
Кожемякину показалось, что в голосе её звучит обида. Маркуша осторожно разогнул спину, приподнял голову и, раздвинув рот до ушей, захихикал:
- Ни зерна не поняла, хи! Навешивал, навешивал я ей в уши-те - не понимат, вижу! Ай ты, господи-богородице-Никола, скольки народу на земле, а толку нету!
Кожемякин поднялся, грубовато говоря:
- Никто, видно, не понимает того, что надобно, не одна она...
- Во-от! А я про что баю?
Шакир глядел на Маркушу, оскалив зубы.
- Ты пугаишь все людя, а она про сам бог говорит - не страшно!
- Молода! - ответил Маркуша. - Смолоду - все храбрятся, а поживёть, гляди - испугается!
Матвей тоже вспомнил, как она в начале речи говорила о Христе: слушал он, и казалось, что женщина эта знала Христа живым, видела его на земле, так необычно прост и близок людям был он в её рассказе.
Он ушёл к себе, взял евангелие и долго читал те места, о которых она упоминала, читал и с великим удивлением видел, что действительно Христос проще и понятнее, чем он раньше казался ему, но, в то же время, он ещё дальше отошёл от жизни, точно между живым богом и Окуровом выросла скучная, непроходимая пустыня, облечённая туманом.
"И так со всем, что она говорит, - печально думал он, - всё как будто яснее, а - уходит дальше!"
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, оттепель была в ту ночь.
Задремав, он видел непонятные сны: летают в поле над лысыми холмами серые тени и безответно стонут:
- Славяне, славяне!
Идёт Маркуша, весь обвешанный клетками, ухмыляется и бормочет:
- А я про что баю?
А на одном холме, обнажённом от снега ветрами, израненном трещинами, распластался кто-то и кричит:
- Это - не так, - не так!
Запели петухи сырыми голосами, закаркали вороны, в монастыре ударили к заутрене, - маленький колокол кричал жидко и неубедительно.
Матвей, не открывая глаз, полежал ещё с полчаса, потом босой подошёл к окну и долго смотрел в медленно таявшие сумерки утра, на обмякший, рыхлый снег.
"За утреню пойти, что ли?" - спросил он себя и вспомнил, как года три тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув:
- Возьми-ка гостинчик, Матвей Савельич!
Он развернул листок и прочитал кудряво написанные слова:
"Ежели вы можете сохранить секрет, то сегодня после одиннадцати часов подойдите к монастырскому забору, где черёмуха, вам скажут его, очень важное".
"Клирошанки балуются", - не удивясь, подумал он тогда.
Весь город знал, что в монастыре балуют; сам исправник Ногайцев говорил выпивши, будто ему известна монахиня, у которой груди на редкость неровные: одна весит пять фунтов, а другая шесть с четвертью. Но ведь "не согрешив, не покаешься, не покаявшись - не спасёшься", балуют - за себя, а молятся день и ночь - за весь мир.
Он пошёл на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту, лёг на тёплую землю и стал смотреть в щель забора. Ночь была лунная, в густом монастырском саду, покрытом тенями, лежала дремотная тишина; вдруг одна тень зашевелилась, зашуршала травою и чёрная, покачиваясь, подошла к забору. По росту и походке он сразу догадался, что это странноприемница Раиса, женщина в годах и сильно пьющая, вспомнил, что давно уже её маленькие, заплывшие жиром глаза при встречах с ним сладко щурились, а по жёлтому лицу, точно масло по горячему блину, расплывалась назойливая усмешка, вспомнил - и ему стало горько и стыдно.
Не отзываясь на вздохи и кашель, не смея встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
Потом вспомнилось, как городская сваха Бобиха приходила сватать ему порченых невест: были среди них косенькие, шепелявые, хроменькие, а одна с приданым, со младенцем. Когда он сказал Бобихе:
- Что ты мне каких сватаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44