А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Михаил медленно подошел ко мне и стал раскачиваться на носках, как гремучая змея. Из-за его спины вынырнула бабка и плюнула мне в лицо.
– Гнида! – завизжала она. – Дохлая гнида! Нас этот дом чуть в могилу не загнал, а ты спалить захотел! Дите без крова хотел оставить!
Старуха схватила цепляющуюся за ее платье Марфу и толкнула ее вперед. Михаил подошел еще ближе и совсем стал похож на змею, разве что не шипел. Из кармана его, как всегда, торчало горлышко бутылки.
– С-сс-ам-осуд! – закричал Катя. – С-са-мо-суд! Ра-зо-рвать п-по клокам! – В сумерках его лицо казалось особенно белым.
Неожиданно Михаил с силой выдохнул и коротким взмахом ударил меня в зубы. Я отшатнулся и выплюнул зуб вместе с кровью.
– Ых! – сказал Михаил, возбуждаясь. – Ых!
– Подожди, – дед Аггей оттащил его в сторону. – Не сейчас… Потом… Мы его судить будем.
– Убью! – вдруг заревел Михаил и рванулся ко мне, но дед Аггей и Черкес вцепились в него и едва удержали на месте.
– Ты выпей, полегчает, – сказал Аггей, выдергивая из кармана Михаила бутылку.
Тот присосался к ней, запрокинув голову. Постепенно он успокоился.
Меня увели в дом, надели кандалы и бросили в погреб.
25 августа
Ну вот и кончилась моя одиссея… Среди друзей на быстроходном катере я плыву домой. Скоро обниму своих близких. Все позади. Все совершенно неожиданно, буквально за несколько минут, окончилось вчера. Впрочем, зачем я пишу эти слова, для кого? Надобность вести дневник отпала, я свободен, и все-таки я пишу, так я свыкся с дневником, привык к нему. А вдруг мой дневник кто-то прочитал и будет искать третью бутылку, чтобы помочь нам, узнать, чем все кончилось? Дорогой неизвестный друг! Я все-таки для тебя закончу дневник и брошу его в реку. Тем более, что написать мне осталось совсем немного. Про последний вчерашний день, 24 августа.
24 августа
Суд состоялся лишь после обеда. Как потом выяснилось, ждали Самого, который куда-то ездил. Ввиду важности событий послали человека и за Василисом. Заседание проходило в доме Аггея. Когда меня ввели, все были в сборе. Председательствовал, разумеется, Анатоль.
– Встать! Суд идет! – ляпнул, не подумав, Василис при виде меня.
Все вскочили. Анатоль тоже приподнялся, но тут же сел, нахмурившись.
– Садись, – кивнул он мне на стоявшую в стороне табуретку. Сами они разместились за столам, накрытым ради такого случая новой клеенкой.
Я сел. Перед Анатолем находилась лишь одна потрепанная газета. Он взял ее, зачем-то оторвал клок и сказал:
– Ты обвиняешься в том, что хотел сжечь поселок. Признаешь себя виновным?
– Сначала надо спросить фамилию и год рождения, – подсказал Николай.
Сразу было видно, что он знал в этом толк. Но Анатоль не удостоил его ответом. Я внимательно наблюдал за своим бывшим соперником. Держался глава пиратов торжественно. «Вот ты какой оказался, – говорил весь его вид. – С тобой по-хорошему, тебе оказали доверие, а ты хотел нас всех сжечь. Я тебя предупреждал. Теперь пощады не жди».
– Поселок сжечь хотел, – сказал я, – но виновным себя не признаю. Во все времена корабли пиратов сжигали, а их самих вешали сушиться на реях.
Среди судей прошел ропот. Они, наверно, думали, что я упаду перед ними на колени и буду просить пощады.
– Чего там с ним болтать, – сказал Василис Прекрасный, – вздернуть на первом суку, да и концы в воду.
– К жабам! Вот те и не будет следа! – рявкнул Михаил и приложился к горлышку бутылки, которую держал между колен.
– Жабы мясо не едят, – заметил Аггей.
– Едят! – рявкнул опять Михаил. – А не съедят – заставим! – Лысина Михаила стала багроветь. – Ишь, гад, хотел дом сжечь!
Разгорелся спор, едят лягушки мясо или нет. Кате очень хотелось высказать свое мнение по этому вопросу, но от волнения он не мог выговорить ни слова и лишь открывал и закрывал рот, показывая белое нёбо. Наконец победили сторонники Аггея. Лягушки были причислены к вегетарианцам, и мне опять стали придумывать казнь. Самое скверное было то, что везде оставался «след», то есть мой труп или, в лучшем случае, скелет (вариант с муравейником). Высказались все, только заика Катя безуспешно разевал рот.
– Что ты хочешь сказать, Катя? – в наступившей тишине спросил Анатоль.
– С-с-ж-ж-ж… – зашипел Катя.
– Сжечь! – вдруг завопил Черкес. – Сжечь! Правильно! Вдарь меня в ухо, правильно!
Идея всем понравилась. Все сразу задвигались, оживились.
– Один пепел останется, – радовался Черкес. – Развеем по ветру – и крышка.
– Счас такая экспертиза… Читал недавно в «Литературке»… атомная какая-то, – заронил сомнение поэт Николай.
– И то правда, – согласился Черкес. – Веять нельзя, бросим в реку.
– В реке ионы, – сказал начитанный Николай.
Опять возник спор, куда девать мой пепел. Не участвовал в споре один Михаил. Он не спускал с меня воспаленных глаз и все попивал и попивал из бутылки. Чувствовалось, что ему нравились все способы и он не видел принципиальной разницы. По его скошенной лысине ползала большая черная муха, но Михаил даже не замечал ее. Эта муха очень раздражала меня. Анатоль поднялся, одернул костюм.
– В общем, так, – хлопнул он ладонью по столу. – Тихо! К смертной казни через сожжение. Возражения есть?
– Может, все-таки… из ружья… – заикнулся Николай.
У всех поэтов жалостливые сердца. Сам пропустил это предложение мимо ушей.
– Значит, так. Сегодня приготовиться. Натаскать хворосту, дерево подобрать подходящее и все такое. Начнем завтра утром пораньше, как солнце встанет. В эту пору туман – дыма не будет видно. Нет возражений?
– Нет, – сказал я.
– Последние просьбы, пожелания есть?
Я подумал.
– Если можно, прибейте муху на лысине Михаила.
Наступила тишина.
– Остряк… бард, – выдавил Михаил. – Ну погоди…
Я не сомневался, что он будет подкладывать самые толстые сучья. Николай встал и хлопнул по лысине Михаила.
– Все-таки надо уважать последние просьбы, – сказал он. – Об этом во всех романах написано.
Когда меня выводили, я сказал:
– Слушай, Анатоль, у тебя еще есть время опомниться, распустить людей по домам, а самому заняться честным трудом. Ты подумай.
Сам нахмурился.
– Хватит агитировать. Увести.
Я обратился к пиратам.
– На что вы рассчитываете? Ведь все разно вас выведут на чистую воду. Вас спасает только то, что здесь глушь. Как только сюда нахлынут туристы, вам конец. Туристы исследуют здесь все ходы и выходы.
При упоминании о туристах пираты переглянулись.
– Ведите, ведите! – махнул торопливо рукой Анатоль, чувствуя, что мои слова произвели впечатление.
– Эх ты, – сказал я. – Из-за бутылки пива… Если бы я знал, я бы каждый день тебе по бутылке пива ставил…
* * *
На ночь, чтобы я не сделал из погреба подкоп, не повесился или не совершил еще чего-нибудь такого, что совершают обычно приговоренные к смертной казни, они решили привязать меня сразу к тому дереву, под которым утром будет разведен костер.
Перед тем как идти, Аггей сказал смущенно:
– Ты вот что, карасик… Как правило, тебе все однова… Одел бы что похуже…
– Давай, дед.
Аггей суетливо принялся рыться в чулане, разыскивая хлам.
– Парень ты хороший, совестливый… – бормотал он. – И зачем полез избы жечь.
Когда мы вышли из дома, солнце уже село, но было еще светло. От реки тянуло сырым воздухом, пахнущим тиной и рыбой. С тропинки, которой мы шли, открывался чудесный вид: сплошные леса, прорезанные двумя рукавами алой от зари реки. Белые песчаные пляжи, на которых никто никогда не раскупоривал консервные банки, не жег костров, на многие месяцы оставляющих следы, похожие на черные ожоги, не бросал газет и которые никогда не топтали коровы… Лежать бы сейчас на таком пляже, ощущая животом еще горячий песок, слушая доверчивые шорохи близкого леса и всплески воды у ног – все, чем дает о себе знать река, несущая к морю миллионы тонн воды. Неужели больше никогда не будет такого?..
Замычала корова, по ту сторону реки неуверенно попробовал голос соловей, засмеялась девчонка. Это Марфа…
Хотелось упасть прямо лицом в полынь и пролежать так до ночи. Ничего не делая, смотря в небо… До самой ночи, когда из-за леса встанут звезды и падет теплая роса…
Дерево они выбрали красивое. Молодой крепкий дубок. Мне стало жаль дерева.
– Ну меня… ладно, а дубок зачем? – спросил я Аггея.
Вслед за нами приплелся Михаил, уже с новой бутылкой. Он не спускал с меня красного взгляда.
– До чего ж разговорчивая сволочь попалась, – процедил он.
– Насчет дубка это ты верно… Жалко дубок… но уж больно место пригожее: в ложбинке. Огня не видать… Миша, пособи карасику… Чтоб повыше было…
Михаил поставил в траву бутылку и сплел руки, как учат в школе на занятиях по гражданской обороне переносить раненых. Его самогонодышащая рожа уткнулась мне в грудь. Прямо перед собой я имел потную потрескавшуюся лысину. Близость моего тела возбуждала Михаила. Пока Аггей возился, привязывая меня к дубку, Михаил сопел и дышал все чаще и чаще и вскоре даже стал слегка повизгивать, как молочный щенок.
– А зачем вы откладываете сожжение на завтра? – спросил я. – Зачем мучаете своего сына?
Аггей ходил вокруг дерева, не спеша обматывая меня веревкой и постоянно проверяя прочность крепления.
– Потому, карасик, что поутру сподручнее. Поутру туман от реки. Дым-то с туманом помешается, и не видать ничего. Сейчас огонек-то далеко видать будет, карасик.
– Соображения резонные, – одобрил я.
Мое замечание почему-то вывело Михаила из себя.
– Соображения… резонные, – прохрипел он, – гадина… бард… – и вдруг впился мне в плечо бульдожьей челюстью.
От неожиданности я закричал. Аггей кинулся мне на выручку.
– Не балуй! Михаил! Кому сказал – не балуй понапрасну. Не лютуй, зверюга!
Но попытки оттащить от меня Михаила ничего не дали. Друг Лягушачьего короля замкнул на мне челюсти намертво. Я же не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Наконец отец догадался огреть родное чадо толстым концом веревки поперек спины. Михаил отвалился от меня, как насосавшаяся крови пиявка.
– У-у… бард… – В горле Михаила клекотало.
– Иди! Иди! – замахнулся на него веревкой отец. – Иди проспись.
Михаил отскочил, взял бутылку и заковылял в кусты. Однако совсем не ушел. Остановился и стал смотреть в мою сторону, прихлебывая из горлышка.
Веревки резали мне тело.
Аггей набрал сучьев и принялся в сторонке разжигать костер, – значит, будет сторожить меня всю ночь.
– Эх, карасик, карасик… зря ты, ей-право, зря против силы. Сила солому ломит, а не только таких, как ты.
– Развязали бы. Хоть перед смертью не мучили.
– Развязать никак не можно, карасик. Потому, как правило, убегаешь. Тебе сейчас ничего не остается, как убегнуть, потому завтра конец. Ты на убийство пойдешь. Пойдешь ведь? Пойдешь! Ты вроде бы придурковатый, а, как правило, гордый. Я тебя сразу раскусил. Я таких люблю. Жаль, что на поджение пошел. Теперь уж ничего, как правило, не поделаешь. Оставить тебя никак невозможно. Сам понимаешь…
– Конечно, понимаю…
– Вот-вот, карасик… Ты уж не обижайся.
– Да чего там.
– Ты хороший, как правило, парень, карасик.
– Вы мне тоже нравитесь.
Минут десять мы объяснялись в любви друг другу. Аггей до того расчувствовался, что смахнул слезу и сказал:
– Пойду повара приведу. Пусть тебя напоследок шашлыками попользует. Как правило…
Из кустов выдвинулся Михаил, оглянулся по сторонам и заковылял ко мне, держа за горлышко бутылку. Я содрогнулся. К счастью, послышались шаги, и на дорожке появился Сундуков. Я сразу заметил, что он пьян. В его руках была моя гитара.
– Привет, – сказал философ. – Висишь?
Я отвернулся от предателя.
– Нос воротишь? На Голгофу специально, сволочь, пошел, чтобы меня унизить.
Сундуков обошел вокруг дерева и возбудился еще больше:
– Героя из себя корчишь. Партизан! Может, ты еще хочешь, чтобы тебе на грудь дощечку с надписью «Поджигатель» повесили? Шиш дождешься! Я тебе вот что приготовил.
Философ выхватил из кармана пиджака картонку с веревочкой и дал мне прочесть надпись. Там было написано: «Я вишу здесь, потому что идиот, как сивый мерин». Потом Сундуков накинул веревку мне на шею и, отойдя немного, полюбовался.
– Вот так-то лучше…
После этого Сундуков уселся у подножия дубка и запел страшным голосом, подражая барду:
Чуть блестели твои глаза,
В окнах вьюга злая шумела.
И сказал я тебе тогда:
«Хочешь, буду твоим Ромео?»
– Перестань, – попросил я. – Не отравляй последние часы.
Но Сундуков продолжал, бренча по струнам гитары пятерней, как на балалайке.
Долго дружили мы,
Думали, будем вместе.
Я приходил к тебе,
Словно к своей невесте,
– А теперь ты пепел! – вдруг закричал он. – Пепел! Завтра будешь пеплом!
Философ бросил на землю гитару и стал топтать ее.
– Я ненавижу тебя, гнусный бард! Ненавижу! – вопил он. – Ты исковеркал мою жизнь!
– Чем же я исковеркал? – пытался остановить я начинающуюся истерику. – Ты что ко мне привязался? Умереть не дают спокойно!
– Гнусный лицемер! Тебе же хочется жить! Зачем ты корчишь из себя героя? Зачем мутишь людей?
С философом все же сделалась истерика. Он зарыдал, потом припал к моим ногам и стал целовать их, приговаривая: «Прости, Жора, прости, я негодяй, мне стыдно».
Боль в плечах и ногах, где впились веревки, становилась все нестерпимее, и я был рад, когда Сундуков ушел, зачем-то сунув в карман оборванную струну. Ушел он сгорбившись, с опухшими от слез глазами.
После Сундукова приходила прощаться Лолита. От слез она даже похорошела.
– Жора, – сказала она, припадая к моим ногам и рыдая, – это я во всем виновата. Я погубила тебя…
Мне очень приятна была эта сцена, и я попросил Лолиту-Маргариту быть мужественной и дать мне умереть по-человечески, но она рыдала все больше и больше.
– Я буду за тебя молиться, Жора. Ты не волнуйся, я стану молиться за тебя день и ночь… Тебе будет хорошо, вот посмотришь…
Она ушла, спотыкаясь и рыдая, но, по-моему, несколько успокоенная.
Все, что было дальше, я помню отрывками. Я то терял сознание, то приходил в себя. Когда я приходил в себя, то видел полупотухший костер, дремавшего возле него Аггея и жуткий, горевший красным огнем взгляд из-за кустов. Там все ходил кругами, трещал сучьями Михаил.
В полузабытье передо мной возникало голодное послевоенное детство и пришедший раненным с войны отец. Мы не прожили с отцом и года. И я снова там, в послевоенном райцентре, иду по улицам… Разглядываю афиши на Доме культуры: «Сегодня танцы. Играет эстрадный оркестр». А потом по темным улицам, мимо базарной площади, пустой, белевшей в темноте кучками рассыпанной соломы, пахнущей навозом; мимо ряда дощатых ларьков с надписями: «Универмаг», «Продовольственный магазин», «Утильсырье», с застрявшими в щелях кулями-сторожами; мимо заросшего стадиона с черными рядами скамеек, на которых то там, то здесь застыли парочки, тихого, веселого и светлого днем и такого загадочного вечером.
И вдруг яркий свет, стук молота, гудение машин, шипение пара, перебранка шоферов у железных ажурных ворот. Ремонтно-механический завод.
– Стой! – кричит одноногий вахтер. – А ну, вернись!
Но я уже скрылся в проломе заводской кирпичной стены, перелез через низкую кладку и иду под развесистыми кладбищенскими березами. Мимо запятнанных лунным светом могильных плит, крестов, старинных мраморных памятников, остроконечных деревянных башенок со звездами… Мимо страшного обвалившегося, заросшего крапивой склепа с потайным ходом куда-то…
Поворот направо, поворот налево… Колонка для полива цветов на могилах… Три одинаковых здания с колоннами и портиками, издали в лунном свете похожие на древнеримские развалины, – павильоны районной сельскохозяйственной выставки, сейчас запущенные, обвалившиеся, а осенью сияющие свежей известью, алебастром, наполненные мычанием скота, звоном цепей и говором подвыпившей публики с черными от солнца лицами, пришедшей посмотреть на коров и свиней, которых они же сами привезли сюда.
Одна из самых глухих аллей. Здесь давно уже не хоронят. Лопухи, крапива, из которых выглядывают покосившиеся черные кресты. Здесь лежат монахи Лаврского монастыря. Ветви кустов бьют по лицу. Луна сюда не достает, и здесь темно, пахнет гнилью. Даже самые богомольные старушки боятся ходить этой аллеей. А я не боюсь. Потому что здесь, среди монахов, вон за теми кустами, лежит мой отец.
Он нигде не работал, мой отец, потому что все время болел. И я нигде не работал, потому что мне было только четырнадцать лет, когда отец умер, а мать еще не нашлась после бомбежки нашего эшелона в сорок третьем, и отца похоронили соседи в дальнем конце кладбища, среди монахов Лаврского монастыря.
Прошло уже много лет, как умер отец, а мне все кажется, что он живой. Просто он спрятался вон за теми кустами, в ложбинке среди могил монахов, и ждет, когда я пойду обратно.
Он слишком живой, чтобы так долго лежать в земле. Он полежал так, для виду, может быть, год, а может, полтора, а потом пошел бродить по аллеям и полянам, от скуки разглядывая памятники и поджидая меня. Вот почему я безбоязненно иду сквозь кусты, перемахивая через коряги и заброшенные могилы. Я не один здесь. Где-то там в кустах – мой отец… Я редко прихожу на его могилу и никогда не сажаю на ней цветов. Богомольные старушки осуждают меня за это. Но разве я виноват, что не могу представить себе отца лежащим в этой могиле, среди монахов Лаврского монастыря.
…Если бы со мною сейчас был отец…
* * *
Очнулся я от холода. Было раннее утро. От реки тянулась пелена тумана, закрывала часть леса, ползла по ложбине… Да, дым от костра не будет виден, бандиты правильно рассчитали… Как это ни странно, но чувствовал я себя немного лучше, чем ночью. Наверно, тело настолько онемело, что уже не воспринимало боль от врезавшихся веревок. Да и вообще… Скорее бы…
Не терпелось не только мне. Из кустов на поляну вылез проспавшийся Михаил. Он был синий, как мертвец, в волосах запутались мелкие сучья и рыбьи кости. Лязгая от холода зубами, он посмотрел на меня ненавидящим взглядом: наверно, думал, что вся компания уже в сборе, пьют, закусывают, поджаривают меня, а про него забыли.
– Доброе утро, – сказал я.
Эта сцена была бы очень хороша в кинофильме: привязанный к дереву человек, ползущий туман, вылезшее из кустов окоченевшее от холода человекообразное существо с рыбьими костями в волосах, которому с дерева вежливо говорят: «Доброе утро».
Михаил опустил голову и потрусил к Аггею, который спал у потухшего костра, завернувшись в рваную фуфайку.
– Слышь, бать, – принялся расталкивать его сын. – Есть бутылка?
Дед Аггей достал из кармана бутылку, заткнутую деревянной затычкой, и передал сыну. Тот выпил, не отрываясь, почти половину. Лицо его постепенно принимало бурый оттенок.
– К-х, – сказал Михаил. – Скоро? Чего резину тянуть? А то туман разойдется.
– Пойду будить. А ты пока хворосту натаскай.
Аггей ушел, набросив на широкие плечи фуфайку, предварительно тщательно отряхнув ее. Михаил еще отсосал от бутылки и подошел ко мне.
– Не терпится? – сочувственно спросил я.
Я думал, что бандит сейчас начнет беситься, оскорблять меня, но он вдруг улыбнулся. Это было так неожиданно и страшно – видеть на лице Михаила улыбку, что дрожь пробежала у меня по спине. Только сейчас, увидя эту улыбку, я по-настоящему понял, что меня ожидает…
…Через час почти все население острова собралось возле меня. Михаил к тому времени натаскал огромную кучу хвороста, которая доходила мне до подмышек, и то, что делается внизу, мне было видно с трудом, через сучья.
«Предприниматели» во главе с Анатолем громко обсуждали достоинства и недостатки кучи хвороста, сложенной Михаилом. В стороне стояли «исполнители». Впереди съежился дрожащий от холода Конек. Губы его шевелились. Очевидно, Конек все продолжал мысленно считать лягушек, которых ему еще предстояло обработать. Мы встретились глазами, и Конек неожиданно подмигнул мне: дескать, держись, не падай духом. Я был благодарен Коньку даже за эту маленькую поддержку.
Были и незнакомые мне люди. Двое молодых ребят, которым связали руки за спиной, и человек в замасленном комбинезоне, уже в возрасте, по всей видимости, тракторист.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12