А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Двор тонул в черной синеве. Грабитель направился к подворотне. Он был экипирован на славу: на нем был брезентовый плащ-армяк, брюки, которые были ему великоваты (он придерживал их обеими руками в глубоких карманах), на голове низко надвинутая кепка, из-под которой свисало что-то вроде чадры; воротник макинтоша — назовем его так — поднят согласно кинематографическому канону тридцатых годов. Было, если говорить точно, около одиннадцати часов.
Ворота запирались на ночь длинным вертикальным затвором с замком. Ночному разбойнику понадобилось не более двух минут, чтобы приподнять некоторым известным ему способом задвижку, не отмыкая замка; после чего створы ворот с мрачным скрежетом раздвинулись. Он выглянул в переулок. Все умерло, в этот час наш район был нем и безлюден, словно дальняя окраина. Грабитель воспользовался ожиданием, чтобы привести в порядок свой туалет: расстегнулся и подтянул штаны. Поправил свисавшую на лицо тряпку, которая сильно мешала ему. Из угла за мусорным ящиком можно было обозревать сквозь щель в воротах всю перспективу темных домов до перекрестка, и вот наконец в этом царстве смерти раздалась песня ночного странника. Человек двигался по другой стороне переулка, время от времени сходя на мостовую. По мере того как приближалось его бормотание, росла отвага грабителя. Поравнявшись с домом, скиталец остановился; в эту минуту гангстер выступил из ворот.
По инерции ночной человек все еще продолжал свой речитатив, как продолжает работать мотор остановившегося автомобиля. То была повесть о жизни, долгая и извилистая, как лабиринт московских переулков. Понемногу его бессвязная исповедь иссякла, он недоуменно воззрился на замаскированного бандита, который преградил ему путь, выставив «дуру».
«Давай, живо!» — сказал грабитель.
«Чего давай?» — глядя на «дуру», спросил странник.
«Кошелек давай».
«А-а, — пробормотал странник, — так бы и сказал… А то — руки вверх, руки вверх…» Сам того не замечая, он договаривал за преступника слова, которые тот забыл произнести. В этом был резон, ибо таким образом восстанавливался некий порядок. Порядок вносит успокоение. Странник, нахмурившись, ощупывал и обхлопывал себя. Грабитель с горечью подумал, что его уже успели обокрасть, но тут человек, напряженно копавшийся у себя за пазухой, выдернул руку. Грабитель отшатнулся.
«Так бы сразу и сказал, — продолжал странник учительным тоном, что тоже имело резон, ибо он был по крайней мере втрое старше грабителя, — мол, давай деньги! А я что, я пожалуйста. Я такой человек: ты меня по-хорошему попроси, всегда пойду навстречу».
В конечном счете страх всегда связан с незнанием роли. «Чтобы все было как у людей», «по-хорошему» — эти слова выражают надежду, что каждое из действующих лиц знает порядок, усвоило свою роль и текст, для него приготовленный. С этой минуты оба перестали бояться друг друга, как актер, глядя в зрачок пистолета, не боится, что его застрелят всерьез. Прохожий вручил бандиту руину из полуистлевшей кожи, откуда на мостовую посыпалась со слабым звоном мелочь, и на этом акция была закончена. «Паспорт верни», — сказал строгим голосом странник. Сидя на корточках, грабитель собирал добычу, а пьяный, сунув документ за пазуху, продолжал свой путь. Перед тем как свернуть к Мясницким воротам, он обернулся и погрозил пальцем преступнику — словно сама судьба, которую, в отличие от него самого, не обворуешь и не обманешь.
Грабитель сорвал с головы тряпку и испытал невыразимое облегчение. Полный достоинства, засовывая в карман бутафорское оружие, он возвращается в подворотню. В кошельке оказалось еще два-три медяка, справка о чем-то и скомканная трехрублевая бумажка. Представитель одной из самых прибыльных профессий смотрит на часы. На часах ровно столько, сколько было до операции. Если бы они сохранились, то и сегодня показывали бы все тот же час. Задумаемся над значением этого символа: постоянство игрушечных часов, неподвижность нарисованных стрелок намекают на природу самого времени, которое можно сравнить с твердой жидкостью. Прошлое застывает в нем, как насекомое в окаменевшем янтаре.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
5. Пример непорочного зачатия
Пишущему эти строки однажды пришлось наблюдать, как из окна выбросили кошку. Это произошло на лестничной площадке напротив квартиры Бахтарева и положило начало событиям, завершившимся его смертью. С тех пор утекло много воды, бывшие жители дома скончались или уехали неизвестно куда. Автору пришлось приложить немало стараний, чтобы восстановить обстоятельства места и времени, в том числе эпизоды, при которых (как, например, при только что описанном нападении на прохожего) он не присутствовал. О доме уже немного сказано. Наш дом стоял последним в переулке, ныне не существующем, который в этом месте раздваивался: один проезд вел на улицу Кирова (жители упорно продолжали называть ее Мясницкой), а другой в лабиринт проходных дворов, кирпичных брандмауэров, улочек, перегороженных заборами, дошкольных площадок, напоминавших помойки, — дом заслонял своими плечами все это живописное безобразие. Дом был старый, даже старинный, с оригинальным узором из кирпичей вокруг окон, который придавал им сходство с почтовыми марками. Когда солнце, смотревшее в узкую расщелину переулка, клонясь к закату, освещало грязно-розовый фасад, это было очень красиво.
Вот все, что можно сказать о его архитектуре; а так как архитектура (или отсутствие того, что обычно называют этим словом) всегда кладет отпечаток на жителей — старух, глядящих из окон, детей, копошащихся во дворе, и даже на животных, то эта подробность — оконный узор — не должна быть опущена в нашем рассказе. Снаружи, по обе стороны от ворот, было два входа, называемых парадными, а во дворе было два крыльца; соответственно в квартиры, чьи окна выходили в переулок, надо было подниматься по парадным лестницам, а в квартиры, которые смотрели во двор, по черным: зодчий был убежден в незыблемости общественного порядка, по которому все жильцы делились на два главных класса. Свидетельством особой заботы о съемщиках было отсутствие квартиры № 13. После двенадцатой шла шестнадцатая, а на следующем этаже — четырнадцатая и пятнадцатая, чтобы жилец не подумал, что ему подсовывают под видом 14-го номера 13-й. И была еще квартира без номера, где некогда помещалась контора учета и регистрации заявлений об улучшении жилплощади и бытовых условий; потом контора переехала, и в квартиру, на самый верх, вселился Бахтарев.
Во дворе висело белье, громоздились старые доски; нечего и говорить о том, что ни простых, ни благородных жильцов, тех, кто занимал квартиры на чистой лестнице, и тех, кто жил на нечистой, кто боялся тринадцатого номера или кому неподобало жить окнами во двор, не было и в помине: все были нечистыми, все давно махнули рукой на всякие суеверия и проживали не в квартирах, а в комнатах. При этом жители черных лестниц оказались даже в выигрыше, им было удобнее таскать ведра с мусором и тазы с бельем, тогда как обитавшие на парадных лестницах не знали куда деваться, не выплескивать же помои на улицу. Некоторые, впрочем, так и делали — вечером, в решетку дождевого стока. Они вели борьбу с домоуправлением за право пользоваться чердачным помещением, жильцы же черного хода доказывали, что чердак непригоден и опасен, ибо тогда им запретили бы сушить белье во дворе. Лестница с мистическим порядком номеров сотрясалась под ногами заявителей, штурмовавших контору по улучшению условий, словно альпинисты — горную вершину. В свою очередь управдом успешно отражал натиск обеих партий, говоря, что никаких таких помещений на чердаке, пригодных для сушки белья, в доме не имеется, и ссылался на засекреченную инструкцию, устанавливающую, что, собственно, следует считать чердачным помещением.
Девочка, о которой идет речь, ибо это она сбросила кошку, была в некотором роде знаменитостью нашего дома, хотя вчера еще сидела в окне второго этажа, набрав полный рот каши, а мать тянулась к ней сзади с ложкой. Девочка мотала головой, и каша текла по подбородку. Целыми часами, с неистощимым любопытством она пялила черные глаза во двор, видимо привыкнув не только обедать, но и жить на подоконнике, и лишь время от времени приоткрывала рот за очередной порцией, но не для того, чтобы проглотить ее. Так продолжалось до тех пор, пока мать не убегала на работу: она боялась недокормить девочку, боялась, что дочь выпадет из окна, и боялась попросить соседей присмотреть за ней, но больше всего боялась опоздать на работу. Она работала где-то не то уборщицей, не то письмоводителем, иногда в утреннюю смену, чаще в вечернюю. Что касается отца, то о нем было известно только то, что его нет и никогда не было; и пожалуй, можно было в это поверить, глядя на мать, убогую, маленькую, бледно-худосочную, с такими же, как у девочки, черными и несколько татарскими глазками. В конце концов известны случаи, когда дети рождались без участия мужчины. В споре одного славного богослова с не менее известным биологом последний указал на некоторую несообразность священной истории, а именно, на то, что по закону партеногенеза девственница не может произвести на свет потомство мужского пола и ребенок в этом случае должен был бы оказаться девочкой. На что теолог возразил, дескать, этим-го как раз и подтверждается сверхъестественное происхождение Младенца. Любопытный пример чуда, для которого наука служит не опровержением, а доказательством.
6. Грезы после заката
Большая часть слухов, на которых основывалась репутация девочки со второго этажа, никогда не была доказана. Эти слухи распространяли дети старого дома, мальчишки, которых она заразила любопытством и жаждой революционного подвига. Времена, когда она сидела, словно маленький идол, в окошке, давно миновали. Для взрослых это было вчера, для детей — полузабытая древность. Девочка сошла в мир, как сходят с небес на землю: худая, с коротко остриженными волосами, в коротком платье и пальто, которое она никогда не застегивала. Она не играла во дворе, не рисовала мелом на асфальте, никто не видел ее с мячом и скакалкой; она проходила мимо, сунув руки в карманы пальто и помахивая полами. У нее всегда были какие-то свои дела. Если можно так выразиться, она уже при жизни стала преданием. О ней рассказывали друг другу сначала с испугом, потом с восторгом и наигранной фамильярностью: каждому хотелось дать понять, что он стал ее сообщником. Она умела многое, хотя все, что она демонстрировала, она делала как бы между прочим, в виде отдыха от более важных занятий. Например, она умела отмыкать почтовый ящик; способ остался ее тайной, одной из тех, которые она унесла с собой, когда однажды, помахивая полами пальто, вышла из ворот и больше не вернулась. Способ был прост до смешного, и теперь спрашиваешь себя, в чем же, собственно, он заключался.
Много лет спустя пишущий эти строки вернулся в город и отыскал переулок. От переулка ничего не осталось. Не было больше дома с кирпичными узорами, не было детей и прохожих, на месте дома воздвигся грязно-белый куб — жилая коробка, в которой, казалось, никто не жил. Вокруг стояли или строились другие такие же остовы, громадные, но странно приземистые, потому что самое пространство съежилось, вопреки надеждам градостроителя. Уцелел только дом напротив, на углу проезда, ведущего к улице Кирова, откуда солнце некогда обливало огнем переулок, клонясь к закату, но и солнце изменило свой путь. А ящик висел по-прежнему на углу, рядом с подъездом. Детство заросло фантастикой. Прошлое было соткано из вещества того же, что и сон, как говорится в одной знаменитой пьесе, и воспроизвести его можно было разве только так, как рассказывают сон, не замечая, что уже тем самым превращают его в литературное повествование. Если это так, то какова же доля реальности в воспоминаниях о бегстве с добычей, о восторге и страхе, и влюбленности, и сидении вдвоем в тускло освещенном парадном, у батареи центрального отопления, когда, снедаемые азартом и любопытством, мы склонялись над открытками, раздирали конверты и разворачивали страницы, исписанные разными чернилами и почерками, разглядывали детские рисунки, вертели в руках повестки, приветы, поздравления? Все это отправлялось потом в решетку для стока дождевых вод, и туда же, можно сказать, утекло прошлое. Что же, черт возьми, от него осталось?
Думая об этом, автор уличил себя в том, что, в сущности, вспоминает собственные воспоминания, ибо в воспоминаниях мы имеем дело не столько с тем, что было, сколько с тем, что осталось от предыдущих попыток припомнить, — и вдруг, очнувшись, увидел дом, стоявший как ни в чем не бывало; вдруг, как случается, когда во сне просыпаешься от другого сна, вновь возникла перед глазами тусклая мгла переулка и девочка, приплясывающая на тротуаре перед парадным: она поджидала сообщника. Увы! Ее дружба была мимолетной.
С ней приходилось держать ухо востро, ожидание подвоха было платой, которую она взимала со своих фаворитов; и в самом деле, она как будто ждала удобного случая, чтобы увенчать жестокой наградой верность, преданность и любовь. В одно мгновение, и притом тогда, когда вы этого меньше всего ожидали, она могла вас предать и забыть, могла поздно вечером, когда возвращались по домам после неописуемых приключений, ни с того ни с сего на лестнице прищемить вам ногу дверью. Гордость не позволяла несчастному звать на помощь, на что она, разумеется, и рассчитывала: набычившись, упиралась руками, плечом, задом до тех пор, пока вопль не вырывался из стиснутых зубов казнимого, утробный стон, похожий на стон наслаждения, о котором он еще не ведал. Она отпускала дверь. Дробь ее башмаков затихала на лестнице. Гулко хлопала внизу дверь парадного.
На другой день она проходила мимо таинственной походкой, сунув руки в карманы, равнодушная к страшным планам мести, к непрочным комплотам, одним своим появлением разрушая солидарность обиженных; ее дымчатая улыбка обесценивала самую идею возмездия. Самым же убедительным знаком ее превосходства, покоряющим все сердца, была ее беспримерная храбрость: на тонких руках она раскачивалась, вися на железной перекладине, соединявшей пожарную лестницу со стеной дома, на высоте второго этажа; ей ничего не стоило взобраться или, вернее, взлететь по отвесной лестнице на крышу, но это означало, что и вы должны были браво карабкаться вслед за нею.
Кто-то бросил крылатое слово: японка.
Это сходство, весьма отдаленное, но которое можно было заметить еще в те времена, когда она сидела в окошке; кличка, подсказанная фильмами о шпионах, окончательно превратила ее в мифологическое существо, в художественный образ, и этот образ, плод коллективного творчества сверстников, вознесся над прошлым и настоящим и канонизировал ее земное бытие. Так образ кинозвезды неприкосновенен в сознании зрителей, между тем как та, кому он все меньше принадлежит, — желтеет, вянет и покрывается морщинами. Девочка достигла возраста, когда время, без устали стегавшее ее ровесников, занесло и над нею свой бич, но медлило опустить, как бы щадя ее хрупкое совершенство. Нет никакого смысла гадать, что с ней случилось.
7. То, что подразумевается, не может быть названо
С некоторых пор девочка с жутковатым косящим взглядом из существа, причастного тайне, сама превратилась в тайну, и тайна эта была тем более ошеломительной, что была явлена всем как Слово, ставшее плотью. Она жила среди нас, и называлась обыкновенным именем, и говорила на нашем языке. Но на самом деле она говорила на языке иносказаний и шифров, и ее имя звучало как тайный пароль или сигнал тревоги.
«Хочешь? — спросила она однажды. — Покажу одну вещь». И ринулась вверх по черной лестнице, прыжками через две ступеньки, выше и выше, пока оба не очутились на верхней площадке, напротив квартиры без номера. Передохнули у окна. Узкая, почти отвесная железная лесенка упиралась в чердачный люк.
«Чего стоишь? Полезай!»
Сообщник медлил. Люк был заперт на замок.
«Балда, — сказала она. — Ну и что, что замок?»
Еще немного постояли у раскрытого окна.
«Скажи что-нибудь по-японски».
В ответ девочка устремила на него свой непостижимый взгляд, от которого становилось не по себе. «А я думала, — проговорила она, — ты отважный».
«Нет, ты сперва скажи».
«Харакири-каракири».
«Что это значит?»
«Много знать хочешь».
Он полез по скрежещущей шаткой лесенке, и в этот момент снизу донеслись шаги. Девочка показала сообщнику кулак и стала неслышно сходить по ступенькам. Так оно и есть — она заманила его в ловушку. Она стояла на площадке между двумя маршами, а он висел над пропастью, боясь шевельнуться. Шаги дошли до предпоследнего этажа и остановились. Кто-то рылся в сумочке. Затем они услышали, как вставляют ключ в замочную скважину, и эхо хлопнувшей двери разнеслось по этажам.
«Живей». Она держала лесенку. Если бы, думал он, кто-нибудь пришел и спас его от соблазна и страха. Гаркнула нетерпеливая команда. Кряхтя, сообщник уперся в крышку люка затылком, девочка оказалась права, замок висел для блезира. Он выбрался наверх. Через минуту показалась ее голова, тонкие руки уцепились за край люка. Вот оно — столкнуть ее вниз и захлопнуть крышку.
Девочка подтянулась и вылезла. В затхлом холоде и полумраке чердака она неслась вперед, как летучая мышь, вздымая прах и паря над прахом. Осколки стекла хрустели под ее ногами. Здесь еще не угадывалось, на какую высоту они поднялись. Но когда, пригнувшись, перешагивая через покрытые пылью и копотью стропила, они проникли сквозь занавес света и выглянули из слухового окна, то увидели под собой край крыши, за которым не было ничего, только полет и бездна, а вдали — буро-красные, кое-где сверкающие оловом пустыни кровель: узрели все царства мира и славу их и ощутили себя почти небожителями.
Сзади послышалось ее хрипловатое пение; обернувшись, мальчик увидел, что она балансирует на толстой балке, пересекавшей чердак. Ее лицо белело в полутьме, как цветок. Она прошлась по бревну взад и вперед. Потом, расправив руки, стала делать ласточку. «Подумаешь», — буркнул он и подошел к бревну. Оба стали делать ласточку, толкая друг друга ладонями, пока девочка не слетела с бревна. Что-то должно было произойти. Она собиралась показать одну вещь . «Не двигаться», — приказала она, отступая к окну. Избранник спрыгнул со стропила. «Закрыть глаза. Можно сесть…» Он сел и закрыл лицо руками. Ничего не происходило. Он раздвинул пальцы. Ее лицо было погружено в тень, она стояла, загораживая собой чердачное окно. Черные волосы окружало сияние. Она была без пальто.
«Представление начинается, — объявила она, — маэстро, туш!» Сообщник задудел: «Тру-ту-ту! Бум, бум!» — но ничего не происходило, и вообще неизвестно было, что у нее на уме. Ослепительный нимб вокруг ее волос померк, очевидно, солнце над городом заволоклось облаками.
«Как дам под ребрину, — сказала она, употребляя модное выражение, — так и глаз вон. (Он смотрел на нее, ожидая чуда.) Кому сказала! Долго я буду ждать?»
Он зажмурился, так что сморщилось все лицо, и прижал пальцы к глазам. Девочка стояла, подбоченившись, составив ноги, как тренер на уроке физкультуры.
«На-ля-ля… Не смотреть! На-ля-ля».
Спектакль не может начаться, если занавес не опущен до конца, а занавесом служило всего лишь ее коротенькое платье, и девочка присела на корточки, натягивая подол на исцарапанные коленки, и они превратились в священный порог ее тела. Держа край платья в скрещенных руках, она медленно поднималась, стараясь не потерять равновесие. «Не смотреть, — пела она дребезжащим голосом, — не смотреть, на-ля-ля, ля-ля ля-ля… не смотреть… Смотреть!» Ветер гнал облака над крышами, под ногами у девочки сверкали грязные стекла. Пыльный луч висел над ней, как балдахин. Она стояла, обведенная сиянием, задрав платье до ключиц. Зритель, удостоенный небывалого посвящения, онемел от неожиданности, но был разочарован: под платьем в буквальном смысле ничего не было. Девочка была устроена совершенно так же, как какая-нибудь малявка, ковыряющаяся в песке, отличаясь от нее разве только длиной ног, и в этой худобе и лунно-белой голой коже и была, собственно, вся тайна. Так он сделал открытие, которое состояло в том, что все тайное существует лишь до тех пор, пока оно не разоблачено.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22