А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

Хазанов Борис

Третье время


 

На этой странице выложена электронная книга Третье время автора, которого зовут Хазанов Борис. В электроннной библиотеке park5.ru можно скачать бесплатно книгу Третье время или читать онлайн книгу Хазанов Борис - Третье время без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Третье время равен 50.29 KB

Хазанов Борис - Третье время => скачать бесплатно электронную книгу



Хазанов Борис
Третье время
Борис Хазанов
Третье время
Повесть
Tes cheveux, tes mains, ton sourire rappelent de loin
quelqu'un que j'adore. Qui donc? Toi-mame.
M.Yourcenar. Feux[1]
С тех пор как живой огонь смоляных факелов, масляных плошек, свечей, керосиновых ламп больше не озаряет человеческое жилье, уступив место беспламенному освещению, мир стал другим, вещи смотрят на нас иначе и бумага ждет других слов. Но нет, это все те же слова.
В области технологии попятное движение возможно так же, как и на лестнице живых существ. Приспособление, которое стоит на столе - и требует особого описания, пока о нем окончательно не забыли, - представляло собой с инженерной точки зрения регрессивную ступень, зато имело важное преимущество перед своим предком, а именно, экономило дефицитный керосин. Уничижительное название "коптилка", возможно, указывало на недостатки с точки зрения экологии и защиты окружающей среды, но экология была изобретением позднейшего времени.
Проще говоря, это была все та же керосиновая лампа, с которой сняли стекло и отвинтили железный колпачок с узорным бордюром. После чего можно было прикрутить фитиль до чахлого огонька, повторенного в темном окне, где виднелось призрачное лицо пишущего. За вычетом некоторых частностей - к ним следует отнести прошедшие годы, - это тот же персонаж, который по сей день предается тому же занятию, описывает комнату, архаический осветительный прибор и склоненного над тетрадкой недоросля. Пишущий описывает пишущего. С пером в руке, словно зачарованный собственной решимостью, он застыл, вперив в огонь сузившиеся зрачки; в этот момент его застает наше повествование.
Желтый огонек в запотевшем оконном стекле прыщет искрами, перо, забывшись, ворошит маслянистые черные останки, труп таракана в чашечке горелки. Двойной тетрадный листок, лежащий перед подростком, исписан до конца. Остается перечесть, он медлит, как Татьяна над письмом Онегину. Остается сложить и сунуть в конверт. Но в те годы почтовые конверты вышли из употребления, письма сворачивали треугольником. Он, однако, сам склеил конверт. И чем дольше он вперяется в огонь, чистит перо о край чашечки и вновь пытается подцепить обугленный остов насекомого, тем сильнее поет и зудит восторг небывалого приключения. Чувство, которое испытывает человек перед тем, как сигануть с вышки в воду. Он встает. Ему представились сумрачные леса, отливающий оловом санный путь.
Грезы памяти прочнее зыбкой действительности. Случись нам однажды посетить места далекого прошлого, мы увидели бы, что с действительностью произошло что-то ужасное. Все изменилось, разве только лес и река под темным пологом туч остались как прежде; и мы с трудом узнали бы этот жалкий сколок с немеркнущего воспоминания; пытаясь подселить новые впечатления к тому, что живет в памяти, мы совершили бы насилие над собой, надругательство над памятью, которая попросту не верит в обветшалую действительность и не желает ее признавать: так богатое процветающее государство не хочет впускать к себе оборванцев.
Мальчик стоит посреди комнаты, в коротком пальто, из которого он вырос, шапка-ушанка в руке, взъерошенный вид; перед тем, как дунуть на огонек, он видит в окошке свое лицо, освещенное снизу, как у преступника. Он выходит из дому, вернее, сейчас он выйдет. Та же дорога, что и тогда. Но тогда, две недели назад, был солнечный день, снег скрипел под ногами. Тогда... о, сколько лет этот день еще будет стоять перед глазами. С него, похоже, все началось. Она шагала в полушубке, в платке, из-под которого выбились ее пряди, в юбке чуть ниже колен и маленьких черных валенках, глядя под ноги, держа правую руку в варежке перед грудью, левой помахивая в такт шагам, от бедра в сторону. Все эти мелочи... прежде он не обратил бы на них внимания. Когда он догнал ее при выходе из больничных ворот, она сказала: "А я даже не знаю, в каком вы классе". Вместе прошли весь путь, два или три километра от больницы до районного центра, о чем говорили, забылось, остался звук ее голоса, морозный румянец, ослепительный день; и то, как она шла - легко и уверенно ставя ноги в валенках по утоптанному скрипящему снегу, в юбке немного ниже колен и хлопчатобумажных чулках, какие в то время носили все женщины; шла, внимательно глядя под ноги, чтобы не поскользнуться, рука в шерстяной варежке перед грудью, другой помахивая от бедра, что придавало ей забавный деловой вид. Оба должны были идти по сторонам скользкой дороги, отступали в снег, чтобы пропустить встречную подводу, снова шли по обочинам, сходились, шагали рядом.
В этот день что-то случилось; но когда же началась эта история? Всегда одна и та же, сколько о ней ни вспоминать, ибо она держится на нескольких более или менее прочных фактах, словно палатка на колышках под порывами ветра, - и всегда другая, оттого что "факты" разбухают подробностями, ветвятся, соединяются и даже меняют свою последовательность. Образ девушки, неколебимый, как фата-моргана, стоит над всеми событиями. Ибо, как уже сказано, ничего в памяти не меняется, ни лес, ни дорога, по которой она шагала, откидывая руку в сторону, глядя под ноги, чтобы не поскользнуться, а может быть, для того, чтобы не смотреть на спутника. Все как прежде, и если бы через много лет по неслыханному стечению обстоятельств мы увидели ее снова, если бы нам сказали: вон та сморщенная старуха - это и есть она, возмущенная память отшвырнула бы ее прочь.
В который раз воображая все сызнова - для чего не требуется усилий, достаточно вспомнить одну какую-нибудь сцену, одну подробность, огонек на столе, перо, называемое "селедочкой", с загнутым кончиком, и тотчас придет в движение весь механизм, - в который раз, снова и снова воображая или, лучше сказать, возрождая эту историю, наталкиваешься на трудность особого рода, грамматическую проблему. Все просто, пока вы пишете о других. И насколько сложнее найти в хороводе лиц и событий подходящую роль для себя, подобрать подходящее местоимение. Странная коллизия, которая показывает, как трудно уживаются память и язык, память и повествование. Оба лица глагола несостоятельны - и первое, и третье. Пишущий говорит о себе: "он", "его отражение в запотелом стекле", представляя себе того, кем уже не является. Он пишет о другом. Но другой, тот, кого давным-давно не существует, был как-никак он сам, был "я". Он тот же самый, он другой. И он чувствует, что местоимение первого лица расставляет ему ловушку, тайком впускает через заднее крыльцо в заколоченный дом памяти того, кому входить не положено. Говоря "я", невозможно отделить себя от того, прежнего, вернее, отделить прежнего от себя нынешнего.
Литература приходит на помощь, находит выход, пусть конформистский, раб-ский, в цепях грамматики, которые она сотрясает, приучая читателя к зыбкости глагольных форм, условности местоимений, а значит, и к зыбкости точек зрения; литература говорит: не доверяй "ему", на самом деле это я, скрывшийся под личиной повествователя; но не полагайся и на "меня", ибо это не я, а некто бывший мною; не верь вымыслу, единственный вымысел этой повести - то, что она притворяется выдумкой; но и не обольщайся мнимой исповедальностью, на самом деле "я", как и "он", - не более чем соглядатай.
К этому времени - четырнадцать, пятнадцать, надо ли уточнять? окончательно утвердилось, кем он будет или, вернее, кем он стал. Чем фантастичней были его представления об этой профессии, тем прочней была эта уверенность. Предвкушение этой судьбы давно давало себя знать - в ту баснословную старину, обозначаемую словами "до войны" и от которой подростка отделяло расстояние такое же, как от юноши до дремучего старца. Идея, прочитав что-нибудь, сочинить нечто подобное и даже еще лучше - когда она появилась? Он прятал тетрадки с рассказами и стихами, рисовал на узких бумажных рулонах приключенческие фильмы и писал пояснительные титры, как было принято в настоящем кино. Это случилось в Париже в один из теплых летних вечеров 193... года. Его литературные амбиции распространялись на все роды словесности, он писал романы, поэмы, критические статьи, ученые трактаты; мало что доводилось до конца, большей частью ограничивалось вступительной главой или прологом; новый замысел оттеснял предыдущие. Все стало литературой. Было ли ею и это письмо? Любовь и словесность вступили в заговор. Вот оно, уже заклеенное, которое автор вертит в руках. В десятый раз перечитывает адрес. Мальчик стоит посреди комнаты, тень в огромных валенках, в пальто, из которого он вырос, дважды переломилась от пола до потолка, и чье-то лицо, освещенное снизу, подглядывает в окне. Он сунул конверт за пазуху, нахлобучил ушанку, слабая керосиновая вонь от потухшего светильника повеяла ему вслед. Влажный ветер ударил в лицо. Была оттепель.
Под темным небом в оловянной ночи он брел краем дороги, чтобы не промочить валенки, неся в кармане письмо с адресом, который не отличался от его собственного, ведь она жила в том же доме-бараке, второе крыльцо, письмо, содержащее нечто такое, что никогда и ни под каким видом не может быть произнесено вслух. Как если бы он прошептал ей на ухо секретный пароль, оставаясь невидимым, parlant sans parler, как выражается персонаж одного романа, где объяснение происходит в полубреду, во время карнавала, sans responsabilite, ou comme nous parlons en reve[2]. Разумеется, подросток никогда не слыхал об этой книге. Но в конце концов все наши поступки уже описаны кем-то. В это время та, для которой предназначалось оглушительное известие, дремала в коридоре инфекционного отделения, называемого заразным бараком, на топчане рядом со столиком для дежурной сестры, накрыв ноги казенным одеялом, ни о чем не подозревая.
Но когда все-таки это началось? С чего началось? Был летний день, один из первых горячих дней, народ собрался на пологой лужайке, вероятно, это были дети больничной обслуги, две-три женщины в светлых платьях сидели на траве, не решаясь раздеться, и вода сверкала так, что было больно смотреть. И кто-то уже сходил босиком, придерживая подол, к узкой песчаной полоске, а вдали, на темно сверкающем просторе, вдоль кромки противоположного берега длинная черная баржа тянулась следом за пароходиком, над которым курился дымок; кто-то, приставив ко лбу ладонь, старался прочесть название в полукруге над пароходным колесом. Не оттого ли мы склонны приписывать особенное значение ничего не значащему, мимолетному эпизоду, что смотрим на него из будущего? Зная о том, что было позже, мы говорим себе: вот решающее мгновение, вот когда сделана первая инъекция эротического наркотика, - а ведь, может статься, на самом деле ничего такого и не было.
Несколько минут спустя докатившаяся волна плеснула на прибрежный песок, забрызгав подол платья; и ватага с визгом, с уханьем бросилась вперед, в блеск реки и бледную голубизну неба. Посреди этого детского лягушатника, белея круглыми плечами, в воде до начала грудей стояла чужая и незнакомая, неизвестно даже, как ее звали, с еще не отросшими волосами. Кого же она напоминала теперь, в воспоминаниях? Конечно, ту, которой стала позже.
Или, может быть, не тогда, на реке, когда она стояла, щурясь от солнца, среди кувыркающихся мальчишек, еще слабая, круглоголовая, сама похожая на болезненного крупного мальчика, стесняясь выйти и не решаясь пуститься вплавь, - а еще раньше зародилась эта история, в день, когда в комнате за перегородкой, где потом поселилась с матерью Маруся Гизатуллина, в просвете занавески, заменяющей дверь, лежала на подушке ее наголо остриженная голова? Разве (думал он) вспомнилась бы ему занавеска, бледное лицо с закрытыми глазами, не будь всего, что случилось позже? Слишком часто оказывается, что память - не летописец, а беллетрист; память вкладывает в события профетический смысл и придает им литературную завершенность, превращает незначащие впечатления в события, возвышает случай в ранг судьбы.
В эти дни, после разгрома под Харьковом, армия панически отступала. Повторился кошмар молниеносной войны. Враг несся по степным просторам к Дону, после чего, согласно безумному замыслу фюрера, войска, наступавшие в южном направлении, прорвались к Кавказу. Горные егеря вскарабкались на Эльбрус и всадили в каменную расщелину красное знамя с белым диском и свастикой. Другое полчище устремилось к излучине Волги. Когда завоеватели увидели бесконечную, залитую солнцем водную гладь, они были поражены. Ничего подобного они не видели у себя на родине. Город на реке был окружен с трех сторон. В Виннице, в новой штаб-квартире, фюрер изнывал от украинской жары. Город на Волге нужно было взять во что бы то ни стало. Вождь в Москве, никогда не выезжавший на фронт, издал приказ: ни шагу назад. Город удержать во что бы то ни стало. Эвакуация гражданского населения была запрещена. Армия Чуйкова схватилась с завоевателем. Две трети развалин с их обитателями были уже в руках врага. В подвале универмага на площади Героев революции, перед телефонными аппаратами и картой города, с дубовыми листьями на воротнике и Рыцарским крестом на шее, сидел главнокомандующий. Город на Волге утратил стратегическое значение, но его надо было взять. Река, вся в пламени, стояла перед глазами и оказалась недостижимой. Город удалось отстоять, но его уже не существовало. Это была война, в которой победа была в конечном счете такой же катастрофой, как и поражение, когда героизм, страх, самоотверженность и звериная жестокость обесценили все остальные чувства и перечеркнули культуру. Война разрушила все и всех, разрушила европейское человечество, но об этом никто не думал; выпотрошила души людей, но они этого не заметили. Эти годы уже никто не помнит.
Мальчик слушал военные сводки, из которых можно было узнать, что одна победа следовала за другой; и когда армия оставила Украину, была оттеснена к Кавказу и отступила к Волге, то, хотя об этом и можно было догадываться, даже привыкнуть, как раненый привыкает к тому, что лишился обеих ног, но и теперь, отступая, оставляя кровавый след, получалось, что армия только и делала, что одерживала одну решительную победу за другой; так, непрерывно побеждая, она оказалась прижатой, как к стене, к берегу Волги; но тут кое-что в самом деле переменилось.
В ста пятьдесяти километрах от города части, незаметно подтянутые с фланга, применили тактику, заимствованную у врага. Артиллерия ударила всей мощью на узком участке. В прорыв устремились танковые подразделения и пехота. Навстречу, с юго-востока, двигались войска, чтобы сомкнуться с ними. Фланги охраняли румынские части, чей боевой дух уступал немецкому. Над половецкой степью пошел снег. В темноте танки подошли к станции Калач и включили фары перед мостом через Дон. Окружение завершилось на пятый день. Фюрер запретил попытки прорвать с боями кольцо, что означало бы отступление; оставалось погибать под бомбами, в летних шинелях, от мороза и нехватки продовольствия. Красная Армия потеряла два миллиона солдат. От 250-тысячной армии генерал-фельдмаршала Паулюса осталось 90 тысяч, после войны из плена вернулось шесть тысяч. Лизель из Аахена послала слезное письмо девятнадцатилетнему гренадеру Рольфу Бергеру, зачем он сделал ее такой несчастной, она не вынесет позора: все смотрят на ее раздувшийся живот. Мать написала сыну, что она знает о том, что он сидит в котле под "Шталлиградом", письмо (успевшее вернуться, как и письмо Лизель, со штампом "Пал за Великогерманию") было написано при свечах в подвале разбомбленного дома. Сотни мешков с письмами были сброшены с самолетов в расположение окруженных войск и валялись в снегу. И снова...
Снова эта дорога, мглистое пространство сна, армада туч, темных на темном. По правую руку берег, невидимый, не отличимый от запорошенной снегом реки, по левую руку холмы, замороженные леса и где-то там между деревьями лыжный след на крутизне, сейчас не различишь. Пристыженный рекордом неизвестного смельчака, мальчик решил было тоже съехать с обрыва, стоял там, наверху, щурясь от солнца, между елями, сделал робкий шаг, подтянул другую ногу, лыжи висели над пропастью, в следующее мгновение он уже летел вниз в свисте и громе ветра, почувствовал слабость в ногах и несколько раз перекатился через голову, раскинув ноги с лыжами, растеряв палки, в фонтанах снега. К счастью, никто не видел его позора. Мальчик спешит по ночной дороге, стало жарко от быстрой ходьбы, он стащил с головы шапку, вытер шапкой потный лоб, расстегнул пальто, он шагает, марширует налегке в облаке пара, письмо в кармане, голова мерзнет, он нахлобучивает холодную влажную шапку. Отступают, уходят во тьму леса и овраги, все ближе редкие огоньки, подросток бредет по безлюдной улице, еще шагов полтораста, еще каких-нибудь десять домов до каменного двухэтажного дома с вывеской почты.
Сунув в щель самодельный конверт, он медлит, мгновение, и он скользнет, как тогда, с обрыва, в громе ветра. Разжать пальцы, только и всего. Письмо упало в ящик. Мальчик представил себе, как утром по пути в школу он еще успеет перехватить почтальонку, как ее здесь называли, представил, как она роется в сумке, я передумал, скажет он и сунет письмо в карман. На другой день, подходя к школе, он думает о том, как она бредет в теплом платке, в кацавейке и старушечьей юбке, с сумкой через плечо, мимо лесистых холмов, мимо взрыхленной крутизны в просвете елей - след его падения, уже запорошенный снежком. И вот уже видны дымки из труб, больничный поселок. Старая женщина свернула с тракта. Сейчас, думает он, взбегая на второй этаж деревянного здания школы, сейчас она вошла в ворота. Сейчас... среди беготни и гама, словно сомнамбула, никого не видя, не слыша звонка, он пробирается в класс, опускается на свое место, вскакивает вместе со всеми при появлении учительницы, - сейчас она шагает мимо конюшни.
Направо за воротами желтая от навоза и конской мочи площадка, сарай для телег, саней и кибитки главного врача. Налево заваленный снегом огород, бревна, сваленные Бог знает когда, штабеля дров. Барак для персонала. Вестник в юбке и кацавейке поравнялся с крыльцом, где жили подросток и его мать, где в комнате за перегородкой, с занавеской вместо двери проживала и Нюра в те далекие времена, когда она выздоравливала от брюшного тифа, а потом поселилась Маруся Гизатуллина, она-то всегда ждала писем, и мать подростка ждала писем, но почтальонка прошла мимо и остановилась перед следующей секцией. Кто-то выглянул, поговорили о чем-то; тетя Настя рылась в сумке; женщина, с самодельным конвертом в руке, воротилась на кухню и, держась рукой за поясницу, наклонилась подсунуть письмо под дверь соседки, все это он представил себе, как будто стоял рядом, но что если письмо затерялось? Старая тетя Настя плелась дальше к проходу в плетне, отделявшем жилую зону от больничных корпусов, мимо дома завхоза, мимо бани на пригорке, избушки из толстых бревен, с единственным слепым оконцем. И тотчас, ни с того ни с сего, эпизод, принадлежащий совсем уже архаической эпохе, воскрес в его памяти.
Не считая главврача, завхоза да еще полусумасшедшего конюха Марсули, каким-то образом прибившегося к больнице, он был единственным представителем мужской половины человечества в этом маленьком мире; мелкая ребятня, дети полузамужних сестер и санитарок, разумеется, тоже не в счет. Главный врач, человек с негнущейся ногой, вместе с падчерицей эвакуировался с Украины, где заведовал чем-то, и здесь стал важным лицом в районе, председателем врачебной комиссии, мог всегда положить к себе двух-трех призывников с сомнительными болезнями, говорили даже, вовсе здоровых. Главврач с падчерицей мылись первыми; за ними, следующим по рангу, шагал в баню завхоз Махмутов, пожилой мужик с картофельным лицом, жена в теплом платке, закутанная до глаз, несла следом тазы для ног, для головы; а далее женщины, их было много, так что мальчик должен был мыться последним, когда горячей воды оставалось на донышке. На худой конец можно было идти вдвоем с матерью, но мать была не настолько важной персоной, чтобы одной с мальчиком занять баню, а главное, время шло очень быстро; время казалось нескончаемым, как товарный поезд, - один месяц этого грузного времени был равен многим годам жизни взрослого человека, одной недели хватило бы на целую книгу, - и, однако, мчалось вперед, словно экспресс, просто он этого не замечал, как пассажир, дремлющий в купе, не замечает расстояний.

Хазанов Борис - Третье время => читать онлайн книгу далее