А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пора парочкам пускаться в поиск
по проспектам полуночным за прохладой.
Может быть
им пора поторопиться в петергофский
первый поезд,
пекло потное покинуть, на перроне позабыть.
Петухи проголосили, песни поздние погасли.
Прямо перед паровозом проплывают и парят
Павловска перрон пустынный,
Петергофа плен прекрасный,
плеть Петра,
причуды Павла,
Пушкина пресветлый взгляд.
1964
ИЗ ОКНА ВАГОНА

Низкорослый лесок по пути в Бузулук,
весь похожий на пыльную армию леших –
пеших,
песни лихие допевших,
сбивших ноги,
продрогших,
по суткам не евших
и застывших,
как будто в преддверье разлук.
Их седой командир, весь в коросте и рвани,
пишет письма домой на глухом барабане,
позабыв все слова, он марает листы.
Истрепались знамена, карманы пусты,
ординарец безумен,
денщик безобразен…
Как пейзаж поражения однообразен!
Или это мелькнул за окном балаган,
где бушует уездных страстей ураган,
где играют безвестные комедианты,
за гроши продавая судьбу и таланты,
сами судьи и сами себе музыканты…
Их седой режиссер, обалдевший от брани,
пишет пьеску на порванном вдрызг барабане,
позабыв все слова, он марает листы,
декорации смяты,
карманы пусты,
Гамлет глух,
и Ромео давно безобразен…
Как сюжет нашей памяти однообразен!
1964
ОДНА МОРКОВЬ С ЗАБРОШЕННОГО ОГОРОДА

Мы сидим, пехотные ребята.
Позади – разрушенная хата.
Медленно война уходит вспять.
Старшина нам разрешает спать.
И тогда
(откуда – неизвестно,
или голод мой тому виной),
словно одинокая невеста,
выросла она передо мной.
Я киваю головой соседям:
на сто ртов
одна морковь – пустяк…
Спим мы или бредим?
Спим иль бредим?
Веточки ли в пламени хрустят?
…Кровь густая капает из свеклы,
лук срывает бренный свой наряд,
десять пальцев,
словно десять свекров,
над одной морковинкой стоят…
Впрочем, ничего мы не варили,
свекла не алела, лук не пах.
Мы морковь по-братски разделили,
и она хрустела на зубах.
Шла война, и кровь текла рекою.
В грозной битве рота полегла.
О природа, ты ж одной морковью
словно мать насытить нас смогла!
И наверно, уцелела б рота,
если б в тот последний грозный час
ты одной любовью, о природа,
словно мать
насытила бы нас!
1964
ВРЕМЕНА

Нынче матери все
словно заново
всех своих милых детей полюбили.
Раньше тоже любили,
но больше их хлебом корили,
сильнее лупили.
Нынче, как сухари,
и любовь, и восторг, и тревогу,
и преданность копят…
То ли это инстинкт,
то ли слабость души,
то ли сам исторический опыт?
Или в воздухе нашем само по себе
развивается что-то такое,
что прибавило им суетливой любви
и лишило отныне покоя?
Или, ждать отказавшись, теперь за собой
оставляют последнее слово
и неистово жаждут прощать, возносить
и творить чудеса за кого-то другого?
Что бы ни было там,
как бы ни было там
и чему бы нас жизнь ни учила,
в нашем мире цена на любовь да на ласку
опять высоко подскочила.
И когда худосочные их сыновья
лгут, преследуют кошек,
наводняют базары,
матерям-то не каины видятся – авели,
не дедалы – икары!
И мерещится им
сквозь сумбур сумасбродств
дочерей современных,
сквозь гнев и капризы
то печаль Пенелопы,
то рука Жанны д'Арк,
то задумчивый лик Монны Лизы.
И слезами полны их глаза,
и высоко прекрасные вскинуты брови.
Так что я и представить себе не могу
ничего,
кроме этой любови!
1964
ПРОЩАНИЕ С ОСЕНЬЮ

Осенний холодок. Пирог с грибами.
Калитки шорох и простывший чай.
И снова
неподвижными губами
короткое, как вздох:
«Прощай, прощай…»
«Прощай, прощай…»
Да я и так прощаю
все, что простить возможно,
обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным я обязан быть.
Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай…»
Прощаю все обиды,
обеды у обидчиков моих.
«Прощай…»
Прощаю, чтоб не вышло боком.
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным умеющим прощать.
«Прощай, прощай…»
Старания упрямы
(знать, мне лишь не простится одному),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай…» Прощаю,
не смущаю
угрозами,
надежно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги, прощенья раздаю.
Прощаю побелевшими губами,
пока не повторится все опять –
осенний горький чай, пирог с грибами
и поздний час –
прощаться и прощать.
1964
* * *

То падая, то снова нарастая,
как маленький кораблик на волне,
густую грусть шарманка городская
из глубины двора дарила мне.
И вот, уже от слез на волосок,
я слышал вдруг, как раздавался четкий
свихнувшейся какой-то нотки
веселый и счастливый голосок.
Пускай охватывает нас смятеньем
несоответствие мехов тугих,
но перед наводнением смертельным
все хочет жить.
И нету прав других.
Все ухищрения и все уловки
не дали ничего взамен любви…
…Сто раз я нажимал курок винтовки,
а вылетали только соловьи.
1964
МОЙ КАРАНДАШНЫЙ ПОРТРЕТ

Шуршат, шуршат карандаши
за упокой живой души.
Шуршат, не нашуршатся,
а вскрикнуть не решатся.
А у меня горит душа,
но что возьмешь с карандаша:
он правил не нарушит
и душу мне потушит.
…Последний штрих, и вот уже
я выполнен в карандаше,
мой фас увековечен…
Но бушевать мне нечем,
и жилка не стучит в висок,
хоть белый лоб мой так высок,
и я гляжу бесстрастно
куда-то все в пространство.
Как будет назван тот портрет?
«Учитель»,
«Каменщик»,
«Поэт»,
«Немой свидетель века»?…
Но мне ли верить в это?
Я смертен. Я горю в огне.
Он вечен в рамке на стене
и премией отмечен…
…да плакать ему
нечем.
1964
* * *
Ярославу Смелякову
В детстве мне встретился как-то кузнечик
в дебрях колючек, трав и осок.
Прямо с колючек, словно с крылечек,
спрыгивал он как танцор на носок,
передо мною маячил мгновенье
и исчезал иноходцем в траве…
Может быть, первое стихотворенье
зрело в зеленой его голове.
– Намереваюсь! – кричал тот кузнечик.
– Может ли быть? – усмехался сверчок.
Из-за досок, из щелей, из-за печек
крался насмешливый этот басок.
Но из-за речек, с лугов отдаленных:
– Намереваюсь! – как песня, как гром…
Я их встречал, голубых и зеленых.
Печка и луг им служили жильем.
Печка и Луг – разделенный на части
счастья житейского замкнутый круг,
к чести его обитателей частых,
честных, не праздных, как Печка и Луг,
маленьких рук постоянно стремленье,
маленьких мук постоянна волна…
Пламени этого столпотворенье
не успокоят ни мир, ни война,
ни уговоры его не излечат,
ни приговоры друзей и врагов…
– Может ли быть?! – как всегда из-за печек.
– Намереваюсь! – грохочет с лугов.
Годы прошли, да похвастаться нечем.
Те же дожди, те же зимы и зной.
Прожита жизнь, но все тот же кузнечик
пляшет и кружится передо мной.
Гордый бессмертьем своим непреклонным,
мировоззреньем своим просветленным,
скачет, куражится, ест за двоих…
Но не молчит и сверчок тот бессонный.
Все усмехается.
Что мы для них?
1964
ФОТОГРАФИИ ДРУЗЕЙ

Деньги тратятся и рвутся,
забываются слова,
приминается трава,
только лица остаются
и знакомые глаза…
Плачут ли они, смеются –
не слышны их голоса.
Льются с этих фотографий
океаны биографий,
жизнь в которых вся, до дна
с нашей переплетена.
И не муки и не слезы
остаются на виду,
и не зависть и беду
выражают эти позы,
не случайный интерес
и не сожаленья снова…
Свет – и ничего другого,
век – и никаких чудес.
Мы живых их обнимаем,
любим их и пьем за них…
…только жаль, что понимаем
с опозданием на миг!
1964
* * *

Мгновенно слово. Короток век.
Где ж умещается человек?
Как, и когда, и в какой глуши
распускаются розы его души?
Как умудряется он успеть
свое промолчать и свое пропеть,
по планете просеменить,
гнев на милость переменить?
Как умудряется он, чудак,
на ярмарке
поцелуев и драк,
в славословии и пальбе
выбрать только любовь себе?
Осколок выплеснет его кровь:
«Вот тебе за твою любовь!»
Пощечины перепадут в раю:
«Вот тебе за любовь твою!»
И все ж умудряется он, чудак,
на ярмарке
поцелуев и драк,
в славословии
и гульбе
выбрать только любовь себе!
1964
КАПЛИ ДАТСКОГО КОРОЛЯ
Вл. Мотылю
В раннем детстве верил я,
что от всех болезней
капель Датского короля
не найти полезней.
И с тех пор горит во мне
огонек той веры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Капли Датского короля
или королевы –
это крепче, чем вино,
слаще карамели
и сильнее клеветы,
страха и холеры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Рев орудий, посвист пуль,
звон штыков и сабель
растворяются легко
в звоне этих капель,
солнце, май, Арбат, любовь –
выше нет карьеры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Слава головы кружит,
власть сердца щекочет.
Грош цена тому, кто встать
над другим захочет.
Укрепляйте организм,
принимайте меры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Если правду прокричать
вам мешает кашель,
не забудьте отхлебнуть
этих чудных капель.
Перед вами пусть встают
прошлого примеры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
1964
КАК НАУЧИТЬСЯ РИСОВАТЬ

Если ты хочешь стать живописцем,
ты рисовать не спеши.
Разные кисти из шерсти барсучьей
перед собой разложи,
белую краску возьми, потому что
это – начало, потом
желтую краску возьми, потому что
все созревает, потом
серую краску возьми, чтобы осень
в небо плеснула свинец,
черную краску возьми, потому что
есть у начала конец,
краски лиловой возьми пощедрее,
смейся и плачь, а потом
синюю краску возьми, чтобы вечер
птицей слетел на ладонь,
красную краску возьми, чтобы пламя
затрепетало, потом
краски зеленой возьми, чтобы веток
в красный подбросить огонь.
Перемешай эти краски, как страсти,
в сердце своем, а потом
перемешай эти краски и сердце
с небом, с землей, а потом…
Главное – это сгорать и, сгорая,
не сокрушаться о том.
Может быть, кто и осудит сначала,
но не забудет потом!
1964
* * *

На арбатском дворе – и веселье и смех.
Вот уже мостовые становятся мокрыми.
Плачьте, дети!
Умирает мартовский снег.
Мы устроим ему
веселые похороны.
По кладовкам по темным поржавеют коньки,
позабытые лыжи
по углам покоробятся…
Плачьте, дети!
Из-за белой реки
скоро-скоро кузнечики к нам заторопятся.
Будет много кузнечиков. Хватит на всех.
Вы не будете, дети,
гулять в одиночестве…
Плачьте, дети!
Умирает мартовский снег.
Мы ему воздадим генеральские почести.
Заиграют грачи над его головой,
грохнет лед на реке в лиловые трещины…
Но останется снежная баба вдовой…
Будьте, дети, добры и внимательны
к женщине.
1964
ПЕСЕНКА О ХУДОЖНИКЕ ПИРОСМАНИ
Николаю Грицюку
Что происходит с нами,
когда мы смотрим сны?
Художник Пиросмани
выходит из стены,
из рамок примитивных,
из всякой суеты
и продает картины
за порцию еды.
Худы его колени
и насторожен взгляд,
но сытые олени
с картин его глядят,
красотка Маргарита
в траве густой лежит,
а грудь ее открыта –
там родинка дрожит.
И вся земля ликует,
пирует и поет,
и он ее рисует
и Маргариту ждет.
Он жизнь любил не скупо,
как видно по всему…
Но не хватило супа
на всей земле
ему.
1964
ГРИБОЕДОВ В ЦИНАНДАЛИ

Цинандальского парка осенняя дрожь.
Непредвиденный дождь. Затяжной.
В этот парк я с недавнего времени вхож –
мы почти породнились с княжной.
Петухи в Цинандали кричат до зари:
то ли празднуют, то ли грустят…
Острословов очкастых не любят цари, –
бог простит, а они не простят.
Петухи в Цинандали пророчат восход,
и под этот заманчивый крик
Грибоедов, как после венчанья, идет
по Аллее Любви напрямик,
словно вовсе и не было дикой толпы
и ему еще можно пожить,
словно и не его под скрипенье арбы
на Мтацминду везли хоронить;
словно женщина эта – еще не вдова,
и как будто бы ей ни к чему
на гранитном надгробьи проплакать слова
смерти, горю, любви и уму;
словно верит она в петушиный маневр,
как поэт торопливый – в строку…
Нет, княжна, я воспитан на лучший манер,
и солгать вам, княжна, не могу,
и прощенья прошу за неловкость свою…
Но когда б вы представить могли,
как прекрасно упасть, и погибнуть в бою,
и воскреснуть, поднявшись с земли!
И, срывая очки, как винтовку с плеча,
и уже позабыв о себе,
прокричать про любовь навсегда, сгоряча
прямо в рожу орущей толпе!…
…Каждый куст в парке княжеском
мнит о себе.
Но над Персией – гуще гроза.
И спешит Грибоедов навстречу судьбе,
близоруко прищурив глаза.
1965
ВСТРЕЧА
Кайсыну Кулиеву
Насмешливый, тщедушный и неловкий,
единственный на этот шар земной,
на Усачевке, возле остановки,
вдруг Лермонтов возник передо мной,
и в полночи рассеянной и зыбкой
(как будто я о том его спросил)
– Мартынов – что… –
он мне сказал с улыбкой. –
Он невиновен.
Я его простил.
Что – царь? Бог с ним. Он дожил до могилы.
Что – раб?… Бог с ним. Не воин он один.
Царь и холоп – две крайности, мой милый.
Нет ничего опасней середин.
Над мрамором, венками перевитым,
убийцы стали ангелами вновь.
Удобней им считать меня убитым:
венки всегда дешевле, чем любовь.
Как дети, мы все забываем быстро,
обидчикам не помним мы обид,
и ты не верь, не верь в мое убийство:
другой поручик был тогда убит.
Что – пистолет?… Страшна рука дрожащая,
тот пистолет растерянно держащая,
особенно тогда она страшна,
когда сто раз пред тем была нежна…
Но, слава богу, жизнь не оскудела,
мой Демон продолжает тосковать,
и есть еще на свете много дела,
и нам с тобой нельзя не рисковать.
Но, слава богу, снова паутинки,
и бабье лето тянется на юг,
и маленькие грустные грузинки
полжизни за улыбки отдают,
и суждены нам новые порывы,
они скликают нас наперебой…
Мой дорогой, пока с тобой мы живы,
все будет хорошо у нас с тобой…
1965
ЦИРК
Юрию Никулину
Цирк – не парк, куда вы входите
грустить и отдыхать.
В цирке надо не высиживать,
а падать и взлетать,
и под куполом,
под куполом,
под куполом скользя,
ни о чем таком сомнительном
раздумывать нельзя.
Все костюмы наши праздничные –
смех и суета.
Все улыбки наши пряничные
не стоят ни черта
перед красными султанами
на конских головах,
перед лицами,
таящими надежду, а не страх.
О Надежда,
ты крылатое такое существо!
Как прекрасно
твое древнее святое вещество:
даже, если вдруг потеряна
(как будто не была),
как прекрасно ты распахиваешь
два своих крыла
над манежем
и над ярмаркою праздничных одежд,
над тревогой завсегдатаев,
над ужасом невежд,
похороненная заживо,
являешься опять
тем,
кто жаждет не высиживать,
а падать и взлетать.
1965
* * *

Надежда, белою рукою
сыграй мне что-нибудь такое,
чтоб краска схлынула с лица,
как будто кони от крыльца.
Сыграй мне что-нибудь такое,
чтоб ни печали, ни покоя,
ни нот, ни клавиш и ни рук…
О том, что я несчастен,
врут.
Еще нам плакать и смеяться,
но не смиряться,
не смиряться.
Еще не пройден тот подъем.
Еще друг друга мы найдем…
Все эти улицы –
как сестры.
Твоя игра – их голос пестрый,
их каблучков полночный стук…
Я жаден до всего вокруг.
Ты так играешь, так играешь,
как будто медленно сгораешь.
Но что-то есть в твоем огне,
еще неведомое мне.
1965
ПРОЩАНИЕ С НОВОГОДНЕЙ ЕЛКОЙ

Синяя крона, малиновый ствол,
звяканье шишек зеленых.
Где-то по комнатам ветер прошел:
там поздравляли влюбленных.
Где-то он старые струны задел –
тянется их перекличка…
Вот и январь накатил-налетел,
бешеный как электричка.
Мы в пух и прах наряжали тебя,
мы тебе верно служили.
Громко в картонные трубы трубя,
словно на подвиг спешили.
Даже поверилось где-то на миг
(знать, в простодушьи сердечном):
женщины той очарованный лик
слит с твоим празднеством вечным.
В миг расставания, в час платежа,
в день увяданья недели
чем это стала ты нехороша?
Что они все, одурели?!
И утонченные как соловьи,
гордые, как гренадеры,
что же надежные руки свои
прячут твои кавалеры?
Нет бы собраться им – время унять,
нет бы им всем – расстараться…
Но начинают колеса стучать:
как тяжело расставаться!
Но начинается вновь суета.
Время по-своему судит.
И в суете тебя сняли с креста,
и воскресенья не будет.
Ель моя, Ель – уходящий олень,
зря ты, наверно, старалась:
женщины той осторожная тень
в хвое твоей затерялась!
Ель моя, Ель, словно Спас-на-крови,
твой силуэт отдаленный,
будто бы след удивленной любви,
вспыхнувшей, неутоленной.
1966
ПУТЕШЕСТВИЕ В ПАМЯТИ
Анатолию Рыбакову
Не помню зла, обид не помню,
ни громких слов,
ни малых дел
и ни того, что я увидел,
и ни того, что проглядел.
Я все забыл, как днище вышиб
из бочки века своего.
Я выжил.
Я из пекла вышел.
Там не оставил ничего.
Теперь живу посередине
между войной и тишиной,
грехи приписываю богу,
а доблести – лишь Ей одной.
Я не оставил там ни боли,
ни пепла, ни следов сапог,
и только глаз мой карий-карий
блуждает там, как светлячок.
Но в озаренье этом странном,
в сиянье вещем светляка
счастливые былые люди
мне чудятся издалека:
высокий хор поет с улыбкой,
земля от выстрелов дрожит,
сержант Петров, поджав коленки,
как новорожденный лежит.
1967
ГРУЗИНСКАЯ ПЕСНЯ
М. Квливидзе
Виноградную косточку в теплую землю зарою,
и лозу поцелую, и спелые гроздья сорву,
и друзей созову,
на любовь свое сердце настрою…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
Собирайтесь-ка, гости мои, на мое угощенье,
говорите мне прямо в лицо,
кем пред вами слыву,
царь небесный пошлет мне прощенье
за прегрешенья…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
В темно-красном своем
будет петь для меня моя Дали,
в черно-белом своем
преклоню перед нею главу,
и заслушаюсь я,
и умру от любви и печали…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
И когда заклубится закат,
по углам залетая,
пусть опять и опять предо мною
плывут наяву
синий буйвол,
и белый орел,
и форель золотая…
А иначе зачем
на земле этой вечной живу?
1967
ПЕСЕНКА О ДАЛЬНЕЙ ДОРОГЕ
Б. Золотухину
Забудешь первый праздник и позднюю утрату,
когда луны колеса
затренькают по тракту,
и силуэт совиный склонится с облучка,
и прямо в душу грянет
простой романс сверчка.
Пускай глядит с порога красотка, увядая,
та гордая, та злая, слепая и святая…
Что – прелесть ее ручек? Что – жар ее перин?
Давай, брат, отрешимся.
Давай, брат, воспарим.
Жена, как говорится, найдет себе другого,
какого-никакого, как ты, недорогого.
А дальняя дорога дана тебе судьбой,
как матушкины слезы всегда она с тобой.
Покуда ночка длится, покуда бричка катит,
дороги этой дальней на нас обоих хватит.
Зачем ладонь с повинной ты на сердце кладешь?
Чего не потеряешь – того, брат, не найдешь.
От сосен запах хлебный,
от неба свет целебный,
а от любови бедной сыночек будет бледный,
а дальняя дорога…
а дальняя дорога…
а дальняя дорога…
1967
СТАРИННАЯ СТУДЕНЧЕСКАЯ ПЕСНЯ

Поднявший меч на наш союз
достоин будет худшей кары,
и я за жизнь его тогда
не дам и ломаной гитары.
Как вожделенно жаждет век
нащупать брешь у нас в цепочке…
Возьмемся за руки, друзья,
чтоб не пропасть поодиночке.
1 2 3 4 5 6 7