А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На этой странице выложена электронная книга Круги автора, которого зовут Скрыган Ян. В электроннной библиотеке park5.ru можно скачать бесплатно книгу Круги или читать онлайн книгу Скрыган Ян - Круги без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Круги равен 341.39 KB

Скрыган Ян - Круги => скачать бесплатно электронную книгу


КРУГИ
ПОВЕСТЬ
БЕЛОРУС
ПАМЯТЬ ЗЕМЛИ
На моей родине есть небольшой городок Слуцк. Как и всякий город с почтенной биографией, он имел то место, где сосредоточивалась торговая и экономическая жизнь округи,— рыночную площадь, расположенную в самом центре. Это была довольно большая, протянувшаяся по обе стороны Мос- ковско-Варшавского шоссе, вымощенная площадь, и называлась она у нас местом. На одной половине ее размещались лотки торговцев пуговицами, пряниками, кружевами и лентами, на другой — стояли подводы из сел, и тут царил гомон, пахло конским потом, шла торговля огурцами, луком, яблоками, зерном, бондарными и столярными изделиями, и на возах, бывало, весело распивалась кварта водки. Особенно оживленно и красочно было в ярмарочные дни, когда ярко цвели девичьи домотканые наряды и на паперти собора парни лихо заламывали шапки, чтобы выставить чуб. На дорожке, ведущей к собору, сидели нищие — слепые, безрукие, безногие, со свалявшимися бородами, с худыми шеями, что вытягивались из перехваченных тесемкой воротников холщовых рубах, с поднятыми в небо незрячими глазами. Иногда рядом с ними сидели и мальчики-поводыри и тонкими детскими голосами выводили песни такие скорбные и беспросветные, что разрывалось сердце.
В 1923 году на этой площади, на той ее половине, где стояли подводы, у самой дороги работникам связи понадобилось вырыть яму под телеграфный столб. Два человека ломами разворотили булыжник, стали раскапывать твердую, веками спрессованную, конской жижей пропитанную ржаво-бурую землю. Меньше чем на метровой глубине землекопы наткнулись на гроб. Чтобы не повредить его, землекопы сгребли с крышки землю, отступили чуть в сторону и стали копать дальше. И каково же было удивление, когда под этим гробом оказались еще два: они лежали наискось под первым, выступая набрякшими земляной сыростью досками.
И тогда посчитали тяжким грехом тревожить прах предков — землекопы засыпали яму и принялись разворачивать мостовую в другом месте.
Там же, в Слуцке, на Подвальной улице, хозяйка, у которой я снимал угол, весной в дальнем конце своего сада стала копать яму, чтобы зарыть нечистоты, как это было принято у городских хозяев. Лопата наткнулась на что-то твердое и заскрежетала: под первым черным, плодородным пластом слуцкой земли лежали угли — след далеких, дотла уничтоженных пожаром строений. Потом стали попадаться истлевшие кости, и, наконец, там же, в саду, был вырыт забитый землей человеческий череп.
Вот история твоя, Беларусь. По землям твоим проходили с огнем и мечом тевтонские псы-рыцари, монголо-татарские орды, шведы Карла XII, полки Наполеона; разоряли тебя и доводили до нищеты свои же князьки и магнаты, отдавая города и села в приданое или проигрывая в карты, а потом отвоевывая и деля их снова между собою. Не спрашивали у тебя, у народа твоего, с кем хочет он быть, а жгли, опустошали и уничтожали так, что от городов и сел твоих не оставалось и следа. Это же понятно, что только после полного истребления, когда от поселений оставались одни пепелища, можно было на месте прежних могил разбить базарную площадь, не страшась греха перед богом, а на костях людей высаживать сады. А сколько по землям твоим уже на людской памяти прогремело больших и малых войн, когда кромсали и рвали тело твое на куски. И каждый пришелец норовил покорить тебя. Сколько же сынов твоих, похороненных и не похороненных, погублено неведомо кем и .когда, сколько стерлось их следов, сколько их костей приняла и укрыла от горя людского ты в земле своей...
Я люблю тебя, край мой. И склоняю голову перед всеми твоими пепелищами. Перед всеми курганами. Перед могилами. И теми, давними, и вчерашними, что остались как память о самой трудной и самой лютой схватке со страшным чудовищем — черной свастикой. Эти жертвы — святые. Лучшие люди твои приняли смерть, чтобы жить нам дальше.
Отчизна!
КРУГ ПЕРВЫЙ
ПОРОГ 1
Не везло моему отцу на сыновей. Умирали. А какой же это хозяин без наследника. Добрые люди посоветовали: когда родится снова сын, надо ранним утром выйти на дорогу и того, кого первым встретишь, взять в крестные. Это поможет.
И как только я родился, отец последовал этому совету. На рассвете вышел за село. На какую дорогу свернуть? На Степково, на Подлужье, на Сунаи? Лучше на Сунаи: они лежат за логом, окрестности далеко просматриваются. А осень тихая, вокруг все пустынно.
Наконец с той стороны низины .кто-то показался. Ехал. Спешил, вероятно: пыль хоть по-осеннему и сырая, а вилась клубами. Все ближе и ближе, проскочил мостик; уже видно, что катит на гнедом жеребце. А когда поравнялся отец обмер: пуковский помещик Ёдка. Но, не долго думая, снял шапку и бросился в ноги с поклоном. Жеребец остановился.
— Что случилось, человече?
— Паночек, родненький, помогите!
— А что за беда у тебя?
— Сын родился.
— Ха-ха, ну и смешной ты человек!
Отец изложил просьбу: так, мол, и так, будьте крестным, тогда, может, бог и смилостивится.
Рассказывали, что наш пан был либерал, люди не слишком на него жаловались.
— Откуда же ты?
— Из Труханович.
— А звать как?
— Алексей.
— Ну ладно, Алексей, человек божий. А сын твой где?
— Дома.
Вот и получилось, что моим крестным стал помещик. Сколько натерпелся я из-за этого: пока учился в Трухановичах, меня только Ёдчиком и звали. Мне казалось, что обиднее клички и придумать нельзя. Долго не понимал, почему меня так дразнят.
И брала горькая досада: все знают своих крестных, иногда хоть по большим праздникам получают от них подарки, а я своего даже не видел никогда. Ну да это еще полбеды, а вот кличка досаждала: будто в чем-то недобром меня уличала и настораживала моих сверстников.
Первое, что я помню, даже мало похоже на правду. В празднично убранной хате тесно от людей, лица и фигуры их слиты в сплошную невыразительную массу. Женские руки держат хилого ребенка. В белой рубашонке, бледный и тихий, он сидит покорно, будто силясь понять, что тут происходит. А происходит что-то необычное: стоит настороженно- торжественная тишина, и люди, собравшиеся в хате, словно ждут свершения великого чуда.
Много лет спустя, пройдя пору возмужания и годы странствий, я рассказал этот эпизод сестре Ульяне, чем крайне удивил ее. Рассказал как о случае, в котором не могу разобраться: был он или не был. Возможно, я его выдумал, возможно, услышал от кого-то или увидел во сне и постепенно воспринял как явь. Но Ульяна сказала, что это действительный случай, только я не должен был его помнить, так как был тогда еще слишком мал. Оказывается, в ту пору, когда мне на счастье искали крестного отца, был жив еще мой старший братик, такой болезненный, что благополучную его судьбу надежд никаких не было. И незадолго до его последней минуты был совершен молебен — с батюшкой, с церковным пением, с кадильным дымно-сладким запахом: может, как обычный человеческий долг, а может, все-таки с тайной надеждой на чудо.
Потом значительный отрезок времени факт моего существования никак не зафиксирован памятью. Но вот, уже после этого отрезка времени, я отчетливо помню наш двор, отгороженный глухим забором от батюшкиного огорода, гладкие, стершиеся от времени камни ступенек перед порогом, в сенцах кладовку с узкой дверью, за которой всегда стоял горьковатый запах мучной пыли и мышиного помета. Помню улицу с наезженной, узкой, как желоб, колеей посредине, в которую после дождя стекала вода; по ту сторону улицы — колодец с прикованным к журавлю ведром и вечно мокрым плоским камнем, положенным у колодца под ноги. Через один двор от колодца стоял веселый домик дяди Сергея с желтыми ставнями, а за ним, вплотную к частоколу, окруженная темными кустами сирени,— школа. А уже дальше, на отшибе, обнесенная кирпичной оградой церковь с широкой папертью, с высокой белой колокольней. У церкви кончалось мое представление о том конце села. Далеко ли оно простиралось, что там происходило и как жилось, мне было неизвестно. Помню, мне очень хотелось там побывать, посмотреть, такие ли, как у нас, люди, такие ли дворы. И однажды мое желание сбылось. Хоронили сравнительно не старого человека, нашего близкого соседа, прозванного то ли в насмешку, то ли из уважения Королем. По улице шла небольшая процессия, несла хоругви и зажженные тоненькие свечки, кто-то затягивал скорбные песни, кто-то несмело пробовал причитать. Впереди шел батюшка в сверкающей ризе, колебалось пламя свечек, а с хоругвей цепко всматривались в идущих лики святых. Я тоже втиснулся в толпу, поначалу сзади, потом пробрался поближе к гробу и прошел со всеми до конца, забыв о том, что это далеко и возвращаться домой будет страшно. В этот день я открыл, что на другом конце села, на косом пригорке с жиденькими березами, за невысокой оградой, одиноко и угрюмо покоится кладбище. Увидел, как опускали в могилу гроб, слышал, как стучат по его крышке свежие комья глины...
Наш конец села был мне куда милей. На другой стороне улицы, за забором, левее колодца, стоял старый клен, густым шатром своих широких листьев он прикрывал тугой, кочковатый мох на крыше подслеповатой хаты Рыжковых. Жилистые корни его выползали на улицу, по ним изо дня в день ходили колеса с железными шинами — и все равно корни сплетались в еще более тугие узлы. За мостиком, в низине, уже стал приходить в запустение широкий двор дьяковой усадьбы, так как после смерти хозяина тут некому было следить за порядком. Сын, начитавшись чужих книг, своей судьбы не обрел, странствовал по белу свету и запомнился селу только тем, что во время пожара, выскочив в одном белье, просил всех сбегавшихся сюда людей спасти из огня его галстук. Дальше, на горке, стояла монополька; на полках вдоль стен тесными рядами стояли бутылки льдисто-прозрачной жидкости с белыми и красными шапочками сургуча на холодных горлышках. По-видимому, сиделец приехал сюда недавно: дом на высоком каменном фундаменте был еще без крыльца, однако звонок, приделанный над дверью, каждый раз весело оповещал хозяина, что кто-то принес ему, может быть, последнюю свою копейку.
За селом, за широкими полосами песка, намытого с верхних полей, стояла темная кузница с ее волшебным звоном, с искрами в горне, с раздумчиво-бывалыми, несколько хвастливыми разговорами тех, кто здесь собирался, пока подковывали, наваривали сошник или перетягивали шину на колесе. Прокопченный, в дымно-жестком фартуке, кузнец постукивал тоненьким молотком по наковальне, показывая, в каком месте ярко-огненного металла должен ударить помощник. Чуть справа от кузницы, на косогоре, стоял общественный амбар из смоляно-черных, обветренных бревен, с широким крыльцом, с дверями, окованными железными полосами; в ртом амбаре хранилось общественное зерно, чтобы в случае неурожая, пожара или другого какого бедствия можно было оказать людям помощь. Сторожить амбар ходило по очереди все село. Шел тот, кому в хату приносили булаву.
С этого конца села, от креста, на котором висел распятый оловянный Христос, расходились дороги в мир. И всю самую первую мудрость жизни, осознанную, правда, в более самостоятельном возрасте, я постигал отсюда, с этого конца села.
В школу я пошел на седьмом году жизни. Она была недалеко, но мне, как и другим ученикам, жившим на окраине, сшили полотняную торбу. Было радостно складывать туда
книги, доску с грифелями, новенький, выдолбленный из дерева ящик (так у нас называли пенал) и, повесив торбу через плечо, идти в школу.
Потом — тревожная тайна букв. И неповторимая радость, когда впервые из букв сложилось слово. Помню эту минуту. Я встал на скамейку, чтобы оторвать листок календаря, висевшего на стене возле стола. Прежде чем оторвать, стал складывать написанные на листке буквы. И, к великому своему удивлению, прочел: «Среда».
— А вместе как будет?— спросила Ульяна. Она наблюдала за мной.
— Среда,— ответил я.
— А что это значит?
— Середа.
Это было открытие. Смущало только то, что слово неправильно написано: не «середа», а «среда». Но Ульяна объяснила, что слово написано правильно, а неправильно говорим мы. Мы мужики, и речь у нас мужицкая, а я для того и учусь, чтобы выйти в люди. Сказала, что учиться мне нужно много и старательно, а иначе мужиком и останусь.
Конечно, ее объяснение не слишком помогало мне учиться, но этот разговор впервые натолкнул меня на мысль, что не все люди равны. Присмотревшись, я и сам убедился, что в деревне если кто-нибудь выбивался в люди, то говорить старался иначе — по-городскому. Он и выглядел иначе — аккуратный, чистый. И люди с ним иначе здоровались — еще издали и почтительно.
Собственно говоря, с этой первой прочитанной «среды» я уже хорошо помню себя и свое окружение.
Помню высокое школьное крыльцо, глухой, темный коридор, направо дверь в класс. Было что-то приятно-тревожное и торжественное, когда мы садились за смолянисто-черные парты с откидными крышками, расставленные в соответствии с нашим ростом: пониже, для первого и второго классов —
спереди; повыше, для третьего и четвертого,— сзади. Помню нашу учительницу Лидию Сулковскую, стройную молодую женщину с кротким, словно виноватым взглядом. Она всегда была нарядной и немножко загадочной. Загадкой было ев умение одеваться просто и вместе с тем элегантно: вот обычный костюм, но из-под жакета кокетливо выглядывали белоснежные кружева блузки. Таинственность виделась нам и в речи, не нашей, грубой, деревенской, а красивой — городской, и в том, что была она дочерью батюшки, жила иной жизнью в большом доме с высокими, сверкающими чистотой окнами, с густыми кустами сирени у крыльца, плотным полумраком в глубине сада. И была при этом нашей учительницей. Мы любили и побаивались ее. Любили за то, что в глазах ее была вечная тревога за нас, терпеливость, с которой она каждому из нас одинаково спокойно вдалбливала знания, а побаивались за то, что иногда доброта уступала место строгости, и тогда надо было становиться в угол на колени. Правда, чаще всего такому наказанию подвергались верзилы из четвертого класса, которые в каждом классе засиживались по нескольку лет, но и на нас это нагоняло страху.
Батюшка учил нас закону божьему, церковнославянскому языку и грамматике. Нам нужно было свободно разбираться в титлах, помня, какие буквы под ними скрыты. Мы учились порядку церковных молебнов, читали псалтырь, часослов, октоих, заучивали молитвы и псалмы. Как ни странно, но труднее всего нам давалось чтение.
Батюшка приходил в своей длинной черной рясе, узкой в талии и широкой в подоле, с маленькой рыжей бородкой, с длинными, жиденькими, раскиданными по воротнику волосами, с лихорадочным блеском глаз, и испуганно оглядывал учеников. Высокий, худой, он казался еще более худым оттого, что нес перед собой вытертую до желтого блеска тонкую трость с рогулькой наверху, на которой всегда лежал большой палец его руки. Мы привыкли отвечать уроки скороговоркой, торопясь, проглатывая последние звуки, батюшка же требовал канонического произношения. Мы читали: «Блажени нищи духом, яко ти утешатся; блажени алчущи и жаждущи правды, яко тех мзда еси на небесех».
— Ка-ак? Повтори! — перебивал батюшка.
Мы повторяли, но произносили так же, как и в первый раз.
— Остолоп, зачем же ты «и» в каше съел? Повторяй за мной: «Блажени нищии духом, яко тех есть царствие небесное. Блажени плачущии, яко тии утешатся. Блажени алчущии и жаждущии правды, яко тии насытятся».
Повторяя за батюшкой, мы все произносили вроде бы правильно, но, как только начинали читать самостоятельно, эта правильность исчезала: два «и» на конце никак не получалось.
Батюшка морщился, как от боли, вставал со стула, глаза бешено округлялись, он хватал себя за волосы, рвал их, поднимал трость, совал ее тому, кто отвечал урок, и кричал:
— На, бей меня, терзай меня, жги на костре, только не издевайся над божьей молитвой. Безбожники, богохульники, вам бы только распинать Христа на кресте...
Он кричал высоким, тонким голосом, в глазах блестели слезы, нам становилось страшно.
Помню, как Ульяна выходила замуж за Данилу. Он тоже был из Королей. Должно быть, всем Королям эта кличка давалась не за богатство, а за рассудительность. Данила был из бедняков. Он ездил в Америку на заработки, прожил там семь лет. Возвратился хорошо одетый, с чемоданами, украшенными блестящими пряжками и перетянутыми скрипучими ремнями, отрастил рыжие усы, более менее выучил тамошний язык, и теперь его стали называть американцем. Невысокого роста, немногословный, он и американизмом своим не кичился, выхваляться не умел, но Ульяна разглядела в нем добрую и чуткую душу. Сама же Ульяна была высокая, статная, были в ней и неброская красота, и разумность, и женский такт. Славилась еще и тем, что на клиросе в церкви ее голос выделялся своей певучестью, украшая хор.
Помню, как началась империалистическая война и все село стонало от горя, когда забирали новобранцев. Ульяна осталась с двумя малышами на руках: Данилу тоже забрали в солдаты. Помню письма, над которыми она плакала, потому что они приходили с фронта, где была смерть. Однажды в письме Данила прислал фотокарточку. Ульяна сначала обрадовалась, но тут же заголосила. В военной гимнастерке, подпоясанный широким ремнем, Данила стоял во весь свой невысокий рост, даже видны были начищенные сапоги: не шутка — унтер-офицер Усть-Двинской береговой артиллерии. Правой рукой он опирался на узкую, сплетенную из ивовых
прутьев подставку, а левую заложил за спину. Эта рука и стала причиной слез: значит, ее оторвало, иначе зачем бы ему прятать ее сзади...
Помню вдов, помню солдаток, мужьям которых писала Ульяна письма на фронт.
А вскоре на селе стали появляться изувеченные: кто на костылях, кто с пустым рукавом, кто с хрипами в груди, страдающие от удушья после газов. И стали ходить тревожные слухи: с фронта солдаты бегут, немец прет во всю силу, скоро появится тут. Потом потянулись беженцы на худых, замученных лошадях, с убогими пожитками на возах, с детьми на руках, двигаясь все дальше на восток, выпрашивая куски хлеба и оставляя на обочинах дорог небольшие холмики с березовыми, неоструганными крестами на них. А фронт приближался, вечерами было слышно, как глухо стонала земля...
Долгие годы эти впечатления жгли мою память. Уже потом, много лет спустя, когда я собирался стать писателем, из этих впечатлений у меня составился рассказ, который я назвал «Тернистая дорога». Не помню, кто из писателей оказывал тогда на меня влияние, но написался он несмелым голосом. Поэтому я никогда не включал его в свои книги, считал рассказ ученической практикой. Но однажды по какому-то поводу Иван Грамович вспомнил этот мой рассказ. Сказал, что когда-то, будучи школьником, он читал его и... плакал. И я подумал, что не будет греха, если я вставлю его в эту книгу, слегка пройдясь карандашом по нарочитой манерности стиля того времени.
ТЕРНИСТАЯ ДОРОГА
Война. 1915 год. Наступление немцев. Отступление русских.
Беженцы.
И вот — тянутся дороги белорусские, узкие и широкие, прямые и извилистые, жаркие и пыльные, шоссейные и проселочные. А по ним — с повозками, в убогой одежонке, с кое- каким скарбом, упакованным и привязанным, с детьми, изнуренными и болезненными, со старенькими дедам и бабулями, с женами, высохшими и усталыми,— бесконечной вереницей тянется обоз.
Громыхают привязанные к грядкам телег ведерки. Стучат подкованные конские копыта. Шлепают опорки и босые, потрескавшиеся, с запекшейся кровью ноги.
Идут.
Погоняют.
Качаются.
А дорога далекая, суровая и тернистая, как суровая и тернистая жизнь человека.
Он выехал из Виленской губернии. Не хотел ехать, но казаки выгнали нагайками. Тогда сложил пожитки — может, нужные, а может, и ненужные,— запряг лошаденку и оставил родной уголок, село и кладбище, где его мать, где двое деток похоронены, где вся родня. Разрывалось сердце, когда из-за пригорка и сумерек бросила последний долгий взгляд его родина.
Он остановился. Оглянулся. Утер рукавом слезой наполненные глаза и долго смотрел на синеватую полоску оставленных гумен и хат, пока синь не смешалась с вечером, пока не соединилось небо с землей.

Скрыган Ян - Круги => читать онлайн книгу далее