А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ощущал усталую обреченность, конец духа. Я считывал с человеческих лиц временные границы тайной агонии. Этому столько-то осталось жить, а этот уже не жилец. И удивительный парадокс: не хотел, не желал видеть своей кончины, своей обреченности: другая примета времени — наглая, плотская, бездумная и бездушная уверенность в бесконечности своего бытия. Умрем не мы — умрут другие! Я вдруг ощутил дичайшую слиянность этих двух примет в себе. Ощутил свою причастность к злу, к гордыне. Я не знал, кто конкретно меня приговорил. Но я мог бы по пальцам пересчитать, кто был причастен к моей ожидаемой гибели. Да разве это так важно! Сейчас палачество приобретает иные, невидимые формы. Оно почти всегда за кадром. Миллионы приговоренных не знают своих убийц. Убийцы перестали называться уголовниками, разбойниками и ворами. Преступники занимаются большой наукой, большой политикой, большим бизнесом. Они не ощущают себя убийцами. Я знал десятки крупных ученых, замешанных в массовых убийствах. Они гордились тем, что изобрели, открыли, внедрили смертоносные изобретения, которые высоко оплачивались, поощрялись высокими премиями и еще черт знает чем!
Я как-то сказал Ксавию, ссылаясь на Новый Завет:
— Миром правит Зло. Еще Апостол Павел сказал, что в стадо вошли лютые волки. Злые и порочные люди в овечьих шкурах будут судить и казнить. Среди этих злых людей будет немало иудеев. Они будут стремиться опутывать христиан нормами и законами, пытаясь обратить свободу в разрешение грешить и творить беды.
Ксавий возмутился:
— По-твоему, Павел — антисемит?
— Павел — праведник. Он способен был признаться: "Безумно поступал и много грешил". Он порвал с фарисейством и с пресловутой еврейской исключительностью…
Я нарочно так сказал: немножко отомстил Ксавию. Он понял это и ответил:
— Муки украшают человека. Так радуйся же…
Горячие слезы текли по моим щекам: не мог я радоваться…
3
Одиночество — это когда нет ни одной души, которая смогла бы прийти к тебе на помощь. Чем ощутимее приговоренность, тем плотнее кольцо одиночества. Стоило только замаячить моим невзгодам, как от меня отшатнулись, как от прокаженного, близкие и знакомые.
Первой шарахнулась от меня моя Сонечка. Впрочем, когда она ушла, я даже помолился в душе: Слава Богу. А произошло это из-за Приблудкина, нашего общего знакомца — писателя, который стал клепать новую прозу, где он почем зря ругался матом и описывал причудливые формы человеческих половых органов. Он считал себя эстетом, поэтому его органы говорили по-мерлейски, музицировали, спорили о создании Всемирного правительства, о едином режиме торговли и фиксированных курсов валют, при этом доказывали необходимость одной валюты, в частности польских злотых или русских рублей. Они ратовали за единый валютный режим, открытый и либеральный, где могущество определялось "эррекцией наличности" (термин введен впервые в Шакалии) и достигалось исключительно мирным путем. Конечно же, в новой прозе использовалась концепция Эриха Берна "об эксплуатации половых органов", где он практически и теоретически вслед за Зигмундом Фрейдом доказал, что назначение пениса не только и не столько в том, чтобы заниматься истинной любовью и производить детей, а в том, чтобы способствовать укреплению Отечества, развитию прогресса на основах творчества и удовольствия.
Один из его эпизодов о том, как мистер и миссис Мургатройд поспорили, кто из них дальше пописает, и миссис победила, потому что вовремя закричала: "Нет, нет, руками не помогать!" Так вот этот эпизод лег в основу двадцати шести романов и семнадцати пьес. Литераторам нашей милой Пегии понравилось берновское научное обоснование того, что пенис в состоянии эррекции "представляет собой восхитительный символ плодородия, и в таком качестве почитался во все времена, частным образом или даже публично с радостными церемониями" (Эрих Берн. Секс в человеческой любви. М., 1990. С. 32, последний абзац справа).
Один из таких романов был написан Приблудкиным, который широко и умело использовал учение заокеанского психолога в деловых и юридических отношениях, где предприниматель тонко и с чувством соблазняет или насилует клиентов или наоборот, где паразитарные формы секса, дружбы и любви доминируют повсюду, даже в философии. И вот однажды Ксавий принес сборник "новой прозы", где был напечатан роман Приблудкина. Предупредил:
— Обхохочешься.
Сонечка прочла несколько страничек, где говорилось о том, что у одного философа, нежнейшего и невинного человека, член похож на дирижабль.
Сонечка завопила — ей, наверное, нужен был повод:
— Всякую дрянь в дом тащишь!
— Это постмодернизм, — пояснил я робко. — Концептуальная проза.
— Разврат это, а не проза! — кричала она. — Разврат!..
В общем, она была по-своему права. Я тоже был недоволен Приблудкиным, особенно когда узнал, что в образе философа с этим самым летательным аппаратом был изображен талантливый мыслитель наших дней Шидчаншин.
4
А на улице сверкал и нежился весенний день. Яркая листва излучала чарующий аромат. Я и не приметил того, как в этом году беспомощные тополиные листочки превратились в большие блестящие листья, чуть-чуть желтоватые еще, но крепкие и пахучие. Сиреневые тени деревьев лениво шевелились на асфальте, легкое дыхание света убаюкивало вишневые лепестки, отогревавшиеся воробьи затевали нехитрые любовные игры — все ласкалось и радовалось в этом мире, исключая напористую перепалку телевизионных экранов — окна в семиэтажном доме напротив были распахнуты, и оттуда вырывались наружу пугающие команды, просьбы, реплики: "Принимаем эксдермацию в первом чтении… Итак, решено, остров Чугдон ошкуриваем до Бискайского залива… А теперь прошу определиться по поводу введения общей нации — европеец. Первый микрофон… По мотивам голосования… Сто первая поправка относительно перевода эксдермированных народов на благоприятный режим… Второй микрофон… Прошу сесть". Группа скандировала: "Шестую ораторию с аплодисментами!" Сварливая экранная суета будто ликовала, набирала силу, сливалась с весенним шумом, одним словом, торжествовала. Только я да огромный, почти высохший тополь у семиэтажного дома нелепым укором растворились в своей беде, инородствовали в мироздании. Кожа на тополе была давно содрана до третьего этажа. На его длинном оголенно-бежевом остове, впрочем, осталась полоска коры шириной в ладонь, и он потому жил: напротив балкона четвертого этажа его ветки были в крохотных дрожащих листочках. Листьев было немного, но они были, значит, тополь еще не умер. Он отчаянно простирал белесые длани к небу, точно говоря: "Зачем же меня так?!" Кому он помешал в этой жизни? Не сама же кожа отвалилась. Вон какой крепкий ствол. Без единой червоточинки. А вот оголился. Выкинул ввысь страдальческие ручища — маши не маши, теперь уж не найти в небе нужной зацепки, потому что все зацепки в этом мире строго учтены, на дефицит поставлены. Вот и учись у великой Матери-Природы. Я раньше других наставлял: "Только в ней правда!" Правда беззащитности. Правда смиренного ожидания гибели. Правда несуетливости.
5
О конце света люди говорили всякий раз, когда эпоха исчерпывала себя. И две тысячи лет назад, как и сегодня, ждали всеобщей смерти. Отмечали: солнце меркнет, вырождаются животные, мельчают реки, дожди утратили прежнюю живительную силу, землетрясения и ураганы участились — они предвестники вечной тьмы.
Меня Ксавий успокоил, спрятав улыбку:
— А может, и не надо суетиться. Скоро конец всему… Уже точно доказано: воды хватит на пять лет, воздуха на десять…
Я и верил и не верил в эти бредни. Мой глаз прошелся по верхушкам деревьев: и здесь от кислотных дождей пожухли листочки. Кому-то понадобилось стесать бока у могучих кленов. А у самой дороги их нещадно обрезали. Кто-то вогнал клин в ребра крепкой сосны, ошкурил березу, а на другой, стоящей рядом, вырубил свое имя.
Я никогда не хотел верить в то, что мир приговорен к смерти. И моя собственная эксдермация казалась жалкой нелепостью, гнусным недоразумением, конечно же, бедой, как этот клин в ребрах сосны, как эта срезанная березовая кора. Я знал, наступит момент, когда во мне появится спасительная энергия и она найдет выход, кинет меня в нужный поиск, заставит пойти к нужным людям. Может быть, этими людьми и не будут Прахов и Шубкин — идти к ним, видеть их лоснящиеся отвратительные рожи, унижаться перед ними — этому сопротивлялось мое нутро. Жалко себя. Мне на моей службе, в моем родном НИИ, сказала одна дама: "Кинься им в ноги. Простят". А я не хотел кидаться. Да и бесполезно. Машина НИИ, как и все механизмы умерщвления, работала, как машина. Здесь альтернатив не могло быть.
6
Научное учреждение, в котором я служил, называлось НИИ ГЛЖ — Научно-исследовательский институт гуманного лишения жизни. Вообще все НИИ занимались проблемой умерщвления. Одни умерщвляли слово, другие — экономику, третьи — искусство, четвертые — науку, пятые — природу, шестые — культуру. Особая статья — человек. Заботами о его умерщвлении занимались двести шесть научно-исследовательских институтов, семнадцать академий, восемь высших специализированных училищ, семь международных центров. Во всех научных заведениях фактически пользовались единой методологией, где главным направлением было осознание безразличного отношения части к целому. Любая часть, изъятая из своей целостности, объявлялась новой целостностью и новой завершенностью. К гармонии не целого, а части — вот к чему стремились ученые. Поэтому понятие "частичный человек" в значении «ущербный» было упразднено тайным голосованием. В задачу всех гуманитарных наук входило определение того, как наиболее эффективно создавать частичные образования. Выискивались уникальные методы дробления любых целостностей на мелкие осколки и осколочки. Конечно же, многим казалось (эти многие большинством голосов были признаны оппортунистами!), что дробление есть форма приватизации любого живого объекта. Термин «приватизация», возникший в период бурного расцвета рынка, подчеркивал, что любая частная жизнь есть частичность, которая может дробиться до бесконечности. А чтобы сэкономить народные и государственные силы, вводилась Повинность Добровольности, согласно которой каждый гражданин должен был себя дробить до полной завершенности, должен был средствами приватизации отстегивать из своих доходов львиную долю государству, отдавать другую часть в специальные фонды по откорму элиты и содержанию свободных заключенных. Однако приватизация, то есть обращение всего и вся в частичность, носила временный характер.
Но потом, когда науку стал по-отечески опекать Николай Ильич Прахов, «частичность» узаконили навсегда, напрочь связав ее с великим принципом всеобщей нравственной вседозволенности. Все стали стремиться к расщеплению человеческой личности или к изъятию некоторых существенных частей, которые при определенном режиме жизни могли выступать в качестве инициативных и самостоятельных индивидов.
— Эффект от расщепления личности должен быть такой же, какой получается от расщепления ядра, — поучал Прахов. — Частичный человек во сто крат сильнее так называемой целостной индивидуальности.
Появилось немало трудов, в которых доказывалось, что из одной личности можно сотворить десятки индивидуальностей, и наоборот.
— Я хотел бы, чтобы все наши научные учреждения, — поучал Прахов, — работали и над тем, как из нескольких индивидуальностей получить одну полноценную частичную личность! Я призываю вас — не бойтесь экспериментов, безбоязненно вторгайтесь в сущностный, глубинный мир человеческого бытия, только там, на самом днище, могут быть обнаружены связки и крючки, с помощью которых можно связать навсегда разрозненные личностные обломки! Человек не должен болтаться сам по себе. Он должен быть напрочь привязан к другому человеку, к ближнему! К этому, как вы знаете, призывали нас все Заветы, и Новые, и Старые. Ищите способы дробления личности, начиная от ее зачатия и кончая последним днем ее жизни!
Ученые искали и находили. Иной раз, чтобы создать одну индивидуальность в старом понимании, нужно было раздробить, а затем собрать сто, а то и двести человек! Но зато какой монолит получался! И вот тогда-то и родилась идея целостной половины, целостной кварты, целостной квинты. Обнаружился острый дефицит частей. Появились теории, регламенты, инструкции, запрещающие обособление личности, а также любые действия, совершаемые индивидуально. Рекомендовалось ходить парами, квартами, квинтами даже в туалет. Пребывая в паре, нижняя граница коллективности, человек добровольно унифицировался до полной потери своего «я», а следовательно, появлялась почва для гармонического развития каждой отдельной части. Вся страна, наша прекрасная Пегия, объявлялась совершенным Паразитарием, где в изолированном виде не было ни одной индивидуальности.
НИИ ГЛЖ занимался уничтожением тех человеческих частиц, которые тяготели к личностной автономии. Спрашивается, чего меня вообще понесло в это гнусное НИИ, меня, который люто ненавидел и эту пресловутую частичность, и весь паразитарный строй со всеми его праховскими установками!
Сбил меня с толку Ксавий. Он мне и подыскал местечко в этой гнусной конторе. Сказал:
— Неважно, чем занимается НИИ. Тебе нужна крыша. А ты будешь заниматься своим делом.
Насчет крыши, верно — это были ходовые слова. Все кинулись искать крыши, чтобы было где схорониться, отовариваться, два раза в месяц подбегать к окошку и получать денежные знаки, талоны на крупу и мыло, на средства, стимулирующие зачатие, реанимацию демократических свобод, выживание в условиях крайнего истощения и неизлечимых болезней. Сначала я занимался проблемой выживаемости в паразитарных системах, потом меня захватили вопросы аутсайдерства в оптимально налаженных паразитариях, естественно, я вынужден был влезть в историю и с особой тщательностью просмотрел все, что касается развития паразитарных отношений за последние две тысячи лет. Особенно меня привлекла вторая половина первого века нашей эры, когда зарождалась новая эпоха, когда имперское мышление пыталось объединить Восток и Запад, когда различные верования и различные культуры стали давать такой сплав, благодаря которому любым социальным системам гарантировалась жизнь на века. И наконец, именно в эти времена полились реки крови, зародились эксдермационные процессы, создан был самый оптимистический манифест — Апокалипсис. Я называю творение Апостола Иоанна оптимистическим без какой бы то ни было двусмысленности. Его заветы учат жить и надеяться. Иногда мне кажется, что и сегодня рождается тот Предел человеческого Бытия, когда Новый Апокалипсис способен обернуться великим Откровением. Это с особенной силой я чувствую, когда всматриваюсь в детские лица — столько Божественной красоты в них, столько гарантий и преодолений, что нельзя не надеяться. Contra spem spero — надеюсь вопреки надежде (лат.)
7
Я и раньше бывал на грани. Вышвыривали. Клеймили. Забывали. Решали: навсегда покончено. А я вставал. Сначала подолгу плакал. И слезы были не только спасительно-сладкими, но и живительными. В них рождалась сила. Горячая, почти слепая волна приподымала меня, и я кидался на новые и новые преграды. И всякий раз утешение находил в Природе. Не в Боге. Он был непонятен и далек. А шершавый теплый ствол дерева, к которому можно прислониться щекой, всегда рядом. Может быть, в тех деревьях, откуда я черпал силы, и был Бог. Я и теперь хочу потрогать гладкий кленовый ствол. Откидываю голову, и зеленое чудо касается моей щеки. А глаза ищут ствол. Ну да, и тут шкура сжевана. И будто кем-то дыра просверлена. И вдруг голубое пламя полоснуло по моему сердцу — это девочка лет шести, льняные волосы, розовое личико, алая бархатная курточка, а на лбу комарик, я быстрым движением касаюсь ее лба, а девочка вскрикивает, и от этого крика слезы на моих глазах и режущая боль в груди — невидимым спрутом подкрался обморок, и я вот-вот упаду, а голубое пламя полыхает передо мною, пристально всматриваясь в мои глаза: "Кто ты? Ты с ними?!" И наотмашь по моей щеке широкой, шершавой, жесткой ладонью, это толстенький зеленомундирный ариец Вальтер меня, одиннадцатилетнего, который кинулся защищать Розу Зитцер, — их всех закопали в огороде, у ее мамы была рука без двух пальцев, а ее папа, аптекарь, казался мне совсем стареньким, он был тихий, как майский вечер, всегда молчал и хорошо улыбался моей маме, которая всегда говорила: "Зитцеры — хорошие евреи". Они нас приютили перед самой войной, когда мы от тети Гриши ушли, мама стряпала у них на кухне, помогала Розиной маме, потому что у нее не было двух пальцев, а когда снег сошел, я видел в огороде руку без двух пальцев, и, наверное, рядом была Роза, такая светленькая, такая чистенькая, она всегда улыбалась, когда встречалась со мной… Когда теперь говорят, что точкой отсчета философии, этики, искусства должен быть Освенцим, где пламя пожирает живую плоть, живые души, живую ткань Бытия, я думаю о том, что моей точкой отсчета должна была бы стать Роза Зитцер. Но не стала, потому что ее лик переведен был мною в мое обыденное, стершееся, пошлое сознание, потому что всю свою жизнь я предавал свою Любовь, свою Трепетность, свой Божий Дар. А у нее были точно такие льняные волосы. И точно такие голубенькие глазки, и ее небесная чистота осела в моей душе, осела рядом с примостившимся в моем подсознании Вальтером с выпученными глазами.
К девочке подходит мужчина тоже с выпученными глазами. Он вонзает в меня острие своего взгляда, точно говоря: "А напрасно ты им сочувствуешь! Они бы тебя никогда не пожалели…" Я, кажется, его где-то видел. Конечно же, только в праховских конторах такие сытые дядечки решают, кому жить, а кому бедствовать. Я слышу его булькающий хохот, точно он рот полощет. Вижу белые зубы женщины, коронка справа, в одной руке в деревянном флаконе, должно быть, розовое масло, ощущаю его приторный запах, другой рукой она притягивает дочку к себе. А девочка не может оторвать от меня глаз — всегда примечаю — дети меня любят и собаки, — и нет для меня сейчас дороже этой девочки существа, ибо только ей интересна моя душа, только ее голубое пламя жаждет прикоснуться к моему нутряному воплю. С болью ощущаю, что я мертв. Что этот мир, и эта женщина, и эта девочка — это все не мое. Чуждо мне. Враждебно. Я, как дырка в дереве, как высохшая кора. Я — плохой! И девочка потупила взор. Погасилось голубое пламя. Что-то в моей душе мягко хрустнуло и оборвалось. А телеэкраны разряжались аплодисментами, скандировали: "Долой мерлеев! Хоп-хоп, собаки! Вонючки, покиньте храмы в первом чтении". Потом наступила общая пауза. И снова: "Первый микрофон. Сто седьмая поправка: 'Европейцев разделить на шесть разрядов. Мерлеев и пегих выше третьего разряда не пускать'. Второй микрофон: 'Поставить эксдермационные процессы на промышленную основу'. Третий микрофон: 'Сто девятая поправка: `Реанимацию демократических свобод производить с учетом гуманизации процесса дробления человеческих автономий' ".
8
Вчера мне предложили заполнить анкету по форме сто пять А. Это особая анкета, где надо написать все о своем прошлом. Ложь карается немедленным бичеванием. Как в первом веке — сорок ударов. Иногда бичевание заменяют простукиванием почек и костного мозга. Ложь объявлена самым тяжким людским пороком. Я боялся нечаянно солгать. Поэтому анкету писал с оговорками, добавляя такие обороты, как: "Здесь может быть неточность, так как…" или: "Это надо тщательно проверить в связи с тем, что…" Я вынужден был дать родословную моей фамилии. Происхождением своим я обязан не какой-нибудь ячневой крупе, а Запорожской Сечи, так как предки мои были вольными казаками. Какая-то часть Сечкиных была пленена зуридами где-то в семнадцатом веке и приняла мусульманство, и один из моих дальних родственников звался Ибн Али Мухаммед Сечхайн. Значительная часть Сечкиных в конце девятнадцатого столетия перебралась в Каледонию. И если кто побывает в тех краях, тот может в пегих колониях найти Майкла и Джона Сечкиных — это мои дальние дядюшки по отцовской линии. Что касается моих родственников по матери, то тут было намного сложнее, так как предком по материнской линии был некто Платонус, в котором я подозреваю некоторую связь с великим греческим философом Платоном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58