А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Губы свести — мозг
тысячи синих рыб
бросит туда — где ты,
где твоих ресниц
дугообразный тростник,
где египетский сон
в беге песчаных волн,
где отстал фараон.
Мы на поруки времен
приняты из тюрьмы,
выдвинуты из тьмы
подобьем блестящих перил
всем дугового моста, —
помнишь, я сотворил
тебя из ребра так,
как я хотел
тысячу жизней назад,
так, чтоб края тел,
как половины моста,
можно было свести
там, где живу я, там где, живешь ты.
7 марта 79
x x x

Розой рта шевельни, наклони мне ее
в целлофане крылатом улыбки,
в целованьи огней, далеко как Нью-Йорк,
дома превращаются в белые скрипки,
где гортань переулка суха и узка
и мне кажется стиснутой МХАТом,
где оборвано небо, а людская река
так тоскливо бежит по фасадам, —
улыбнись мне, цветочница, розой в губах —
полурозовым миром бесплотным,
как младенца в сияньи слепом искупав,
научи меня быть беззаботным,
улыбнись мне, несчастье губами раздвинь,
как на чаплинской ленте, лакированной дверцей,
дорогой, уезжающий лимузин
персонажу такому же в сердце шип вонзил.
28 янв. 78.
НОКТЮРН

Жизнь и улица чужая.
Пудренница небольшая
светит в небе.
Ночь по крышам шарит,
фонари колеблет
и, скучая, кожу белит,
пахнущую гарью.
Ночь — чечетка на монетах,
выпавших из брюк и сумок.
Ночь по темным кабинетам
пьет чернила у начальства
из роскошных ручек.
Ночь ставит черные печати
то орлом, то решкой,
и грызет железные орешки
канцелярских скрепок.
Переулком возвращался —
в государственных домах
шуровала темень.
Мимо запертых громад,
мимо замкнутых ворот
ходит-бродит время, —
тихо табельный берет
браунинг холодный
и вставляет в черный рот,
будто мокрый бутерброд
с сыром в бутербродной.

____
Ночь коронками жует
черный йод.
Ночь в каморках затхлых пьет
ваш чаек.
Ночь в зрачках у нас живет,
точно крот
к сердцу роет черный ход
через кровь.
Город камень вставил в рот,
как заика-Демосфен.
Он и славен тем.
Ночь не врет.
Ночь глотает аскофен
и молчит,
только иногда бренчит
мандолинною струной,
и то одной,
тихо,
как скребется мышь,
тикает тишь.

_____
Зажигается кино
во весь экран:
комиссар завел «рено»,
разработал план.
Он засунул пистолет
в плащ реглан,
он уже учуял след,
и не пьян.
Но мягко спрыгнула с афиш
гнида-мафия,
ведь за ней не уследишь —
и все она возглавила.
Два часа гулял живой,
и держал сигару косо —
выше сине-бритых скул,
и его главмафиозо
гнул-гнул — не согнул!

______
Комиссар исчез, сутулясь,
с мрачных улиц,
он в горошек разукрашен
автоматами бандюг,
даже тем, кто так бесстрашен,
ночью настает каюк.
Да вообще-то он ходил,
как индюк…
Так вот комиссар пропал,
(что неправильно),
хоть истории стопа
придавила эту гниду
(то есть мафию),
я тогда «Пойду-ль я выйду»
одним пальцем иполнял
в Нижнем Новгороде
в нежном возрасте,
ну а гангстеры меня
ждали в маленьком кино
в серых или черных шляпах,
где жужжит веретено
и нагретой пленки запах.

_________
Ночь ночью ест бедность.
Ночь ночью пьет плесень.
Ночь ночует на железе
крыш,
съезжает с черных лестниц
прямо в Рим или Париж,
обожает слово «бездна»
на пластинках ржавых лезвий
и татарский полумесяц, —
ночь очень любит тишь.
Спит — протезы прячет в реки,
платье по мостам развесив,
космы бросив в ветер —
в космос фонарей,
а нательный крестик,
на губах нагрев,
вешает на Кремль.
7 марта 79
ОДА «КРАСНОМУ ОКТЯБРЮ»

Мавр черномордый и страшный,
золотом: «Красный Октябрь»,
палитурой окрашенный табор, —
струнный гараж,
даже
во сне твои клавиши
в подушечки пальцев
впиваются белыми лягушатами, —
урчат желторотые, скалясь,
верхние гарцуют хрустальными лошадками,
есть одна, треснувшим голосом
распевающая как китаец,
и на черных полосах
(не помню, как называются)
братец бацал собачий вальс.
Левая педаль давала звуку,
как бы загробную жизнь,
«Октябрю» сводило черное брюхо
от хроматических клизм.
Правая, работая, как палач,
отрубала этот плач.
В нижнем регистре
сопели штангисты,
шум истребителя,
бомбы грозы,
выше млели в святой обители
клавиши, блеющие в носы.
Уходила мама, а я терзал Глиэра,
надоевшего мне, как монаху свеча,
и тогда отступала величественная карьера —
лупить по клавишам и молчать.
Так и не научился грести на галерах,
даже золоченую цепь волоча.
* — марка пианино
27 ноября 79
x x x

Тело, как ноготь, отстричь,
как ночную щетину — сбрить,
мерзнуть тем, что Ты
предусмотрел для нас?
Господи, что за цветы
после всех перемен
вынужден буду узнать?
Выпорхнув вон из вен,
можно еще любить
бедные слепки Твои,
слепо за ними бродить,
трогать подобье руки,
тысячи лет говорить
в расширенные зрачки?
А если там есть трава —
лечь в нее и смотреть,
никуда не торопясь никогда,
ибо, как белая бабочка смерть
совершенно бессильна там,
да?
7 марта 79
МОДИЛЬЯНИ

Слышишь ли, рыжеволосая ню,
твои губы Венецией вечером пахнут,
жизнь монеткою медной в волну оброню
за родной виноград твоей груди и паха.
Я люблю тебя, дымноволосая ню,
дай дыханье твое как миндаль розоватый,
дай жасмины ладоней, я шею склоню,
я дугой изогнусь, как пророк бесноватый.
Я люблю тебя, солнцеволосая ню, —
оба неба под веками синего цвета,
я червленою кровью в сосудах звеню,
удаляясь в твое флорентийское лето.
Я люблю тебя, ню, в белизне лебедей
прогибай свое голое долгое тело,
не любовь в позвоночник вошла, а слепень,
вот и слепну.
Ночь становится белой.
День становится черным.
Жизнь комкаю, как простыню.
Голос гладок и сух, как пальцы от мела.
Отмели мои губы, моя кровь потемнела
без тебя, душноволосая ню.
Я, как сдавленный мех, слух тоскою черню —
я люблю тебя, пьяноволосая ню.
6 июня 79
БОСХ

Босх не изобрел прожектора.
Его тень бежала и свечи.
У него пустой желудок
Трещеткой верещит.
Сам — кит, сам — Иона,
Из-под плоской взирал короны
На мир, рожденный из слепой кишки.
Приложив ухо к земному лону,
Можно услышать его шаги.
Босх — мореплаватель моря саранчи —
Видел, как из задницы душа торчит
У тех, кто правит, торгует, воюет.
Босх знал, что видят во сне палачи.
Он ходил на рынок покупать требуху,
Он варил на завтрак в чепухе чепуху,
Руку любил оставлять в паху
Дамы, лежащей с ним на боку.
Босх понимал, что любую войну
Бог насылает вести сатану,
Босх не желал в дерьме тонуть,
Потому и не жаловал свою страну.
Он уходил по ночам во мрак,
Где возмездье, безумье и страх
Рвут и прокалывают тела —
Нож, копье, дубина, стрела
Мучат то, что вмещает плоть,—
Босх полагал, что зубами полоть
Будут чудовища в некий час
Тех, кто ужасно похож на нас.
Босх во чреве земном не спит,
Рядом время на жабе сидит,
Смахивающее на ночной допрос,
Но не придвинут там папирос.
Вон глядит грядущее в дырявую скорлупу,
Желтым клыком прокусив губу.
В погремушке времени, как в черепе мозг,
Смотрит из темени в темень Босх.
дек. 79
АВЕРКАМП

Зачем столь тщательно выписывать деревья,
их ветви голые да круглые стволы,
зеркальный лед, домишки, нежный север,
тепло таящие фламандские углы,
пейзаж под сереньким, немного детским небом,
с собакой крохотной и франтом на коньках,
с красоткой бархатом обряженной, и крепом,
и пешеходом на кривых ногах.
Как будто даль нас дарит утешеньем
в фигурках горожан и тушках птиц,
в продуманном деталей размещеньи,
в реестре частностей, подробностей и лиц.
Все эти крапины и маленькие точки,
касанья строгие, неведомые нам…
Ты убедил в возможности отсрочки,
несуетливый мастер, Аверкамп.
Пусть крестит мельница полупрозрачный воздух —
он тише и просторнее зимой,
четвертый час, не рано и не поздно
глазеть по сторонам, идти домой,
встречать знакомых, отдавать визиты,
вязанку хвороста нести через канал,
жить нарисованным, не подавая вида,
что триста лет прошло, что ты давно пропал.
28 янв. 88
Hendrik Averkamp — голландский художник (1584–1634).
ФОНТАН

I
О, как не хочу я печали,
пока надо мной фонари,
пока до рассвета ночами
ты плачешь и говоришь.
Когда ты поешь, я по звуку,
по долгому взгляду в меня,
у ног наших чую разлуку,
как волка в степи без огня.
Тогда зажигаем, как спички,
как мокрые травы в пыльце,
мы то, что колотит по-птичьи,
сгорает и рвется в конце,
и розовый жар набегает
на розу промятую рта,
и пламенем пламя толкает
безумья тугие врата.
29 июля 79
II
Я живу в нарастающем мраке аллей,
в настигающей муке кривых тополей,
и белеют в аллеях из темноты,
распрямляя колени, фонтанов кусты.
Опустела столица, а нет десяти.
Лица как из больницы, и небо блеcтит,
точно глаз с воспаленным отливом
чужака в торжестве молчаливом.
Драть подметки, теряться, шептать, розоветь,
отвлекаться, за чьей-то любовью лететь,
не решаясь в лицо заглянуть ей
над молочными лунами грудей.
Оказаться на площади в полночь, когда
слышат Спасскую башню сквозь сон города,
жить в толпе европейцев веселых,
европеянок с сыра «Виола».
Осознать, проходя по пустому двору,
что из гула шагов голоса подберу,
а из космоса — звезд белый уголь,
и печальная смотрит подруга,
как с подсвечника на пол стекает слеза,
а еще нас ведет, застилая глаза,
в звуковой лабиринт великанов
непомерная нежность органа.
29. сент. 79
III. ЛЬВИЦА
Я прекрасно живу в это новое теплое лето,
на глазах у толпы, на руках эскалаторов млею.
Проходя у окна, за которым несчастные в клетках
попугайчики — синий и желтый, — я пленников бедных жалею.
Вот они заприметили нас и забились в волненьи,
ну а мы (это радует, право), мы наконец-то спокойны,
и когда я случайно к твоим прикасаюсь ладоням,
наши позы скромны, наши лица безмерно достойны.
Ты несешь свою рыжую гриву (такие есть львицы!)
накрашенным ртом улыбаясь,
я несу желтоватую вечно ухмылку.
Тополя по-московски фонтанам рыдающим бают.
Нам в метро подсыпают, как в цирке, сырые опилки.
Хорошо, моя львица, кружиться по этой арене,
через обруч горящий с триумфальною грацией прыгать.
Становись с каждым днем, с каждой ночью все современней,
не срывайся теперь никогда до истерик и рыка.
Будут белы белки, будут сухи глаза, не размазаны к утру ресницы,
будет тихо береза без свидетелей с кошками ерзать на крыше.
И не надо бояться сейчас, моя храбрая львица,
что любезные зрители вдруг что не нужно услышат.
Спринтер крепко дерет по пылящей немного дорожке.
Стаер трудно бежит (и ему пожелаем успеха).
Нам ответит атлет, после финиша будучи спрошен,
что немного устал, но ужасно мило побегал.
Я люблю и ты любишь касаться ступнями дороги.
Когда в горле комок, когда слезы от чистого ветра,
чтоб в зеленом пуху повернулась земля, покатилась под ноги,
за затылки ушла, а когда не хватит вдоха и света
там, где тени бредут и безвольно лежат как в пустыне
или жутко зевают от убийственной скуки песочной,
я узнаю тебя — спой тогда, пока солнце остынет,
что-нибудь побольнее, любовь, побессрочней.
…Мы куда собирались, где были, скажи, я запнулся,
и видишь — не помню,
кто над нами вздымал ослепительный обруч огромный,
кто нас вел сквозь огонь, а теперь каждый день убивает,
каждой ночью — кто мглой наши губы и мозг обливает.
Вечерами за нашими спинами топчется ясность.
Наши руки пусты. Наши взгляды почти безопасны.
Никого не смутим. С соглядатаем каждым поладим.
Убываем во тьму, на прощанье друг друга погладим.
Засыпай, засыпай. Пусть в счастье загнутся ресницы.
Лопнут клетки, сломаются прутья, пусть не верещат телефоны.
Спи фарфоровая, рыжегривая, летящая львица,
спи — беги, тебе хватит земного уклона.

IV
Постелен шагам тротуар.
Лишаются лица личин.
Твоя наступает пора —
театр одиноких мужчин.
В широких идут пиджаках
творцы пантомимы ночной,
у каждого в бледных руках
по розовой розе одной.
Вот скомканный нежный билет
на ежевечерний спектакль,
где щелкает, как пистолет,
любой незаметный пустяк,
и делает ранки в груди,
и мошкой юлит у виска,
поскольку у вас впереди
в фальшивых брильянтах тоска.
Она из кабины такси
выходит и руку подашь,
не важно красив-не красив —
центральный она персонаж,
и надо губами припасть
ей к пальчикам, сжать ее стан,
пока демонстрирует страсть
со страстью во мраке фонтан.
27 июля 79
V
Светает. Гаснут фонари.
Зажглась заря. У Моссовета
чугунный князь проговорил
слова чугунного привета.
Пред холодом грядущих дней
я голосов воды последних —
наследник — тень фонтанов летних —
литых любовников аллей.
Возможно, что меня тогда
фонтаны лета отогреют,
когда я забреду сюда
из января оранжереи.
14 июня 80
x x x
«Пока не требует поэта…»
(А. Пушкин)

У меня, извините, просроченный паспорт и насморк.
Я правитель событий в карманы распиханных наспех:
пирамидки монет, двух ключей от случайных убежищ;
я ваш грешный поэт, пододвиньте мне в блюдечке нежность.
Собираю явленья, картинки, скульптурки, виденья,
в две ресничных корзинки погружу ваш наряд и движенья,
и с добычей такой, бормоча небесам: слава Богу, —
я отправлюсь домой, то есть, я извиняюсь — в дорогу.
Я смотрю как молчишь, как печалишься, хмуришься, дышишь.
Распростимся, Париж, с этой башни глядеть бы на крыши…
Он лежал как брелок, как рука, его можно погладить.
Попадаю в рукав (никогда не видал тебя в платье).
Ты останешься здесь, на девятом, где бдит телевизор.
Ночи черная взвесь подымается с улицы, снизу.
До свиданья, дружок, до свиданья под траурным небом,
где желтеет кружок в простыне из прозрачного крепа.
Неподвижна зима, но снежок суетливый
обнимает за плечи дома, выстилает асфальт сиротливо,
и грохочут под черствой землей, в освещенных громадных подвалах,
обдавая тоской или запахом кислым вокзала,
пробиваясь сквозь ночь к поясам полуночных прохожих,
уносящие прочь поезда, как кортеж неотложек.
22 ноября 80
СОНАТА

I
Черны эти улицы ночью,
Как бел был их обморок днем,
Я вижу громадную площадь
Затертым во льдах кораблем.
Ее голубые матросы —
Пылающих братьев парад,
Как сердца удары в морозы
На траурном небе парят.
А город — родитель, свидетель
Всей тусклой армады смертей,
Все черен, все пуст, все несветел
Из красных плывет крепостей.
Прощай, забирай свои лица
В свой правый и левый карман,
Заводы, дома и больницы,
Трамваи, мосты и туман.
Я больше тебя не увижу,
Ты таешь как льдышка в руке
Все дальше зрачков и все ближе
В аду шелестящей реке.

II
Я пойду за тобой,
чтоб без платья увидеть тебя.
Там, за черной рекой,
бьют часы, поезда торопя,
там уходят вагоны, вагоны, вагоны
в привокзальную тьму,
там твои растворятся ладони
к сожаленью, к стыду моему.
Это будет не скоро,
мы целую жизнь проживем,
проживем эту ночь, этот город,
а когда рассветет — мы умрем,
любопытные дети найдут и раздвинут тела,
и увидят пылающий гребень на смерти —
наше сросшееся, иссохшее сердце,
и четыре похожих на руки крыла.

III
Наша жизнь прошуршала, как белый виссон,
ты мне снишься и я досмотрю этот сон:
ты подходишь — ко мне подобием солнц
поворачивается твое лицо,
и ладонь просвечивает на груди,
мое сердце под ней как фонарь гудит, —
не гляди назад, не гляди, не гляди,
там на кресле она у окна сидит,
этот сон и свет — он слепит меня,
он слепит меня и при свете дня,
а тебе темно, и звенят, звенят
твои волосы, как копытца ягнят,
по железному цокают по мосту,
не смотри назад в пустоту-пустоту,
я ни глаз твоих, ни рук не пастух,
это зрячего сердца слепнущий стук.
Здесь не гаснет свет и звезда у окна,
во все небо у нас — тишина-тишина,
или крошкой стеклянной после сна —
шорох мелких осколков ночных сонат.
6 окт. 82
АВТОПОРТРЕТ

Я опоздал, я занят был не тем,
чем надобно для сообщенья качеств
возвышенных строению поэм,
все обернулось мусором чудачеств,
развалинами замыслов и форм
их воплотивших, сором запятушек,
духовных жажд не радующий корм
передо мной, взирающим с подушек
дивана на бумажный кавардак,
на простыни соитий с музой скорых,
и видит небо сквозь окна квадрат
разрушенный при построеньи город,
и, может быть, рушителя-творца,
что вытянут в тире вдоль некой стенки,
напоминая позою бойца
подбитого, согнувшего коленки,
в момент смещенья огонька к лицу
на спичке, осветившей его слабо,
потом во мгле, сбивающим пыльцу
щелчками с сигареты на пол.
7 июня 80
ОДНА ЗВЕЗДА

Не спится. Дикая звезда
качается в невидимых качелях,
как дочь небытия, туда-сюда.
Что загадать, покуда ты горишь
скрипящей на зрачках прозрачной солью —
глубокой изморозью мирозданья —
подобьем костяной слюды?
Скорее, чем исполнится желанье,
наступит голубая смерть звезды.
Над неподвижным стадом плоских крыш,
чьи спины обрастают долгой шерстью, —
ночное поле с синими кострами
в грядущем, промороженном до дна,
к которому ладони тянем.
Глазами пью дымящееся небо,
лежащее, как после битвы,
где собираются оставшиеся жить,
друг другу перевязывая раны
несвежими бинтами снисхожденья.
Галактик золотые небеса
вскипают молоком вселенной.
Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
в вареном темпе плавают планеты
как луковицы света надо мной.
Куда плывут? — Господь не отвечает,
ему понятны эти пустяки.
Чудовищная белая река
течет в окне, куда — не помню,
но отсюда — точно…
Пусть школьники и космонавты
меня поправят, как их научили,
кому ж на свете верить, как не им?
Все реки утекают в никуда
и все на Флегетон похожи,
и посохом слепца стучит Эдип
по рассыхающимся комьям глины.
Не вытянуться на носках, чтоб небо
сползало темной мантией с плеча
и ступни обнимало,
купол мира
глазами стерт до страшной темноты.
…………………………………………..
Одна звезда — далекий сгусток света —
теплом обласканные губы
приблизятся сквозь снег и улыбнутся.
Какой бы не послали ей сигнал —
он к вам вернется, измененный светом,
что излучает запросто она.
За черной площадью шумит ночной вокзал:
считают деньги сонные кассиры,
рыдают дети, грудь суют цыганки
младенцам, закрывающим глаза.
Гуляют мусора в сверкающих калошах,
старухи (в плюшевых на вате куцавейках)
свои узлы от жулика хранят.
И завораживая люд транзитный,
бубнит печальный голос с потолка,
какой перрон предложен для объятий.
Кинотеатр, унылый рынок, парк
в оцепеневших на зиму деревьях,
томящихся в чугунном загражденьи
народовольцами, чей траурный порыв
лишь иногда смущают хулиганы,
нас заведут в картонную квартиру.
Из шкафа книжного Грин Александр — писатель,
стоящий на волнах древесных,
глядит угрюмо на складной диван,
и сразу хочется ступить на гребешки
и в закипающую под стопою пену.
Картонный человек нальет вино
и что-нибудь, наверное, расскажет…
…но это будет десять лет назад.
…………………………………………
Мерещится мне женщина одна,
она светла снаружи и внутри.
На севере ее простоволосом,
быть может, есть мое изображенье.
Мои слова живут в ее висках,
а рядом — в раковинах слуха
уже лежит мой голос,
так в моллюсках
таятся жесткие песчинки,
их терпеливо обволакивает время,
чтоб превратить в жемчужины.
Я думаю о ней как о стране,
куда меня солдаты не пускают,
куда не выдается виза,
куда не перекинуть трап.
1 2 3 4 5 6 7 8