А-П

П-Я

 

Думаю, именно им я обязан своими амбициями.
Но мог папа быть и застенчивым. Родители не объясняли мне, что такое секс, — этого они слишком стеснялись. Правда, папа попытался что-то втолковать мне, но сделал это не слишком удачно. Он сказал: «Видишь вон там двух собак?» И я ответил: «Надо окатить их холодной водой». — «Нет, нет, я просто хотел объяснить, что…» Так он и пытался затронуть эту тему, но все самое важное я узнал от приятелей, когда мне было лет одиннадцать. «Неужели ты ничего не знаешь? — удивлялись они. — Откуда ты такой взялся?»
Но тем не менее папа был отличным человеком, движимым лучшими побуждениями, бодрым и энергичным. Сам он мало чего добился, но был честолюбив, как и мама. Поскольку она работала медсестрой, мы с братом мечтали стать врачами, но никогда не достигли бы этой цели из-за лени. В таком окружении я вырос.
В четырнадцать лет я пережил страшное испытание — смерть мамы. Позднее я узнал, что она умерла от рака. А в то время я не знал, что с ней случилось.
Мама хотела, чтобы мы говорили правильно, и сама старалась изъясняться на безукоризненно правильном литературном английском языке. Угрызения совести чаще всего мучают меня, когда я вспоминаю, как подтрунивал над ее произношением. Она выговаривала слово «ask» («спрашивать») с длинным «а». А я смеялся: «Не «спраааашивать», мама, а просто «спрашивать», — и она искренне огорчалась. Помню, когда она умерла, я долго ругал себя: «Болван, зачем ты так поступал? Почему смеялся над ней?» Кажется, я только сейчас начал избавляться от чувства вины.
Смерть мамы сломила моего отца. Это было хуже всего — видеть папу плачущим. Прежде я никогда не видел, чтобы он плакал. Для семьи удар был ужасным. Когда вдруг понимаешь, что и родители способны плакать, взрослеешь очень быстро. Плакать позволено женщинам, малышам на детской площадке, даже тебе самому — все это объяснимо. Но, увидев, как плачет отец, понимаешь, что случилось что-то действительно страшное, и это потрясает твою веру во все. Однако я не позволял себе поддаваться унынию. Я выстоял. Тогда я научился прятаться в собственной раковине. Незачем было сидеть дома и рыдать — такое средство порекомендовали бы сейчас, но не в те времена.
Мы с Джоном крепко привязаны друг к другу, потому что и он рано лишился матери. Нам обоим знакома сумятица чувств, с которой нам пришлось справляться, но, поскольку в то время мы были подростками, это далось нам легко. Мы оба понимали, что случилось то, о чем невозможно говорить, зато мы могли смеяться вместе, потому что пережили одно и то же. Ни он, ни я не видели ничего зазорного в том, чтобы посмеяться над этим. Но все вокруг считали иначе. Мы оба были вправе смеяться над смертью, но только делали вид, будто смеемся. Джон прошел через настоящий ад, но молодым свойственно скрывать глубокие переживания. Позднее несколько раз до нас все-таки доходил весь смысл произошедшего. И мы сидели рядом и плакали. Такое случалось не часто, но оставило приятные воспоминания.
После смерти мамы на нас свалилась уйма хлопот: мне пришлось топить печь и заниматься уборкой. Но нам хватало времени и на развлечения. К счастью, у нас были две тети. Тетя Милли и тетя Джинни приходили по вторникам, и этот день был для меня лучшим из всей недели, потому что я мог вернуться домой из школы и просто побездельничать. Меня ждал обед, я мог просто плюхнуться на стул или завалиться спать.
Я научился готовить кое-какие блюда. Я сносный повар. Часто я брал банку помидоров и варил их, чтобы приготовить отличное томатное пюре. Даже когда мы начали приобретать известность, играя в клубах Ливерпуля, отец часто появлялся в клубе «Кэверн» и совал мне пол кило сосисок на ужин. Он ждал, что вечером, вернувшись домой, я поджарю сосиски и приготовлю картофельное пюре — я до сих пор неплохо готовлю его.
Иногда я ходил на футбол. Наша семья болела за команду «Эвертон». Несколько раз я ходил в Гудисон-парк вместе с моими дядями Гарри и Роном. Это приятные воспоминания, но в футболе я разбираюсь неважно (все «Битлз» далеки от спорта). На матчи я ходил в основном послушать шутки. Среди зрителей всегда находились остряки, зачастую они сами выдумывали остроты. Помню, на один матч какой-то парень прихватил с собой трубу и музыкой сопровождал игру. Кто-то попытался забить гол, но мяч пролетел очень высоко над воротами, так тот зритель сыграл «За горами, за морем». Очень было остроумно.
На день рождения отец купил мне трубу у Рашворта и Дрейпера (это был второй музыкальный магазин в городе), и я сразу полюбил ее. В то время иметь трубу считалось все равно что быть героем. Все знали Гарри Джеймса, «человека с золотой трубой», а в пятидесятых появился Эдди Калверт — яркая британская звезда, — который играл «Розовые вишни и белые яблони», все эти популярные вещи для трубы. В то время их было множество, и потому все мы мечтали стать трубачами.
Какое-то время я был верен трубе. Я разучил песню «The Saints» («Святые»), которую до сих пор могу сыграть в до-мажоре. Я выучил всю до-мажорную гамму и пару мелодий. А потом понял, что не смогу петь и одновременно играть на трубе, поэтому спросил отца, можно ли мне обменять трубу на гитару, которую мне всегда хотелось иметь. Он не стал возражать, и я выменял на трубу акустическую гитару «Зенит», которую храню до сих пор.
Для первой гитары она была в самый раз. Будучи левшой, я переворачивал ее наоборот. У всех вокруг были гитары для правшей, но я научился брать аккорды по-своему: ля, ре, ми — большего мне не требовалось. Я начал писать песни, потому что теперь мог играть и петь одновременно. Свою первую песню я написал, когда мне было четырнадцать лет. Она называлась «I Lost My Little Girl» («Я потерял мою малышку»): «Сегодня утром я проснулся и никак не мог собраться с мыслями. И только потом я понял, что я потерял мою малышку». Эта забавная, сентиментальная песенка построена на трех аккордах: G, G7 и С. Мне нравилось, когда одна мелодическая линия уходила в низкую тональность, а другая, наоборот, в верхнюю. Кажется, я называл это движением в противоположные стороны. Песня была совершенно невинной. Все мои ранние песни, в том числе и эта, написаны на «Зените» — и «Michelle» («Мишель»), и «I Saw Her Standing Here» («Я увидел ее там»). На этой же гитаре я разучил «Twenty Flight Rock», песню, благодаря которой позднее попал в группу «Куорримен».
В конце концов гитара стала совсем разваливаться. Тогда ее починил мой кузен Йен, хороший плотник (и он сам, и его отец были строителями). Он стянул ее с помощью скоб и двухдюймовых шурупов, на какие обычно вешают полки. Потом, много позже, ее отреставрировали по-настоящему, и теперь она выглядит даже лучше, чем тогда.
Джон был местным стилягой. Его знали даже те, кто не был с ним зраком. Я знал историю Джона и с возрастом понял, что именно детство сделало Джона таким. Отец ушел от них, когда Джону было четыре года. По-моему, Джон так и не простил его за это. Как-то мы разговорились, и Джон несколько раз спросил: «Может, он ушел из-за меня?» Конечно, все было иначе, но, похоже, Джон так и не смог избавиться от чувства вины.
Вместо того чтобы остаться с матерью, Джон поселился у своей тети Мими и дяди Джорджа. Потом дядя Джордж умер, а Джону пришло в голову, что он приносит мужчинам семьи несчастье: его отец ушел, дядя умер. Он любил дядю Джорджа, он никогда не скрывал того, что любит кого-то. Все потери он тяжело переживал. Мать Джона, что называется, «жила во грехе» с мужчиной, от которого у нее родилось две дочери, сводные сестры Джона — Джулия и Джеки, замечательные девушки. Джон по-настоящему любил мать, она была его кумиром. Мне она тоже нравилась. Она выглядела чудесно: красивая, улыбчивая, с прекрасными длинными рыжими волосами. Она играла на гавайской гитаре, и я до сих пор испытываю теплые чувства к людям, играющим на этом инструменте. Она погибла — в жизни Джона одна трагедия следовала за другой.
Именно поэтому Джон стал диким и необузданным, превратился в стилягу. В Ливерпуле было немало агрессивной молодежи и стиляг, от которых следовало держаться подальше. Те, кому, как Джону, приходилось жить своим умом, обязаны были и выглядеть соответственно. Поэтому он носил длинные бачки, длинный драповый пиджак, брюки-дудочки и туфли на каучуковой подошве. Из-за этого Джон всегда был готов защищаться. Я наблюдал за ним издалека, из автобуса. А когда он входил в автобус, я не осмеливался взглянуть на него, чтобы не нарваться на драку, ведь он выглядел гораздо старше. Так было до того, как мы познакомились. Айвен Воан, мой друг, родился в один день со мной (он был отличным парнем, но, к сожалению, заболел болезнью Паркинсона и умер). Кроме того, Айвен дружил с Джоном. Однажды Айвен сказал мне: «В субботу в Вултоне будет праздник (он жил рядом с Джоном в Вултоне). Хочешь пойти?» А я ответил: «Пожалуй, я вроде свободен».
Это случилось 6 июля 1957 года. В то время нам было пятнадцать лет. Помню, как я пришел на праздник; там повсюду играли в кегли и бросали кольца — все как обычно, — а на помосте перед небольшой толпой слушателей играла группа.
Первым делом я направился к сцене, потому что мы, подростки, увлекались музыкой. Парень с волнистыми светлыми волосами, в клетчатой рубашке, миловидный и вполне приличный на вид, пел песню, которая мне нравилась: «Come Go With Me» («Идем со мной») из репертуара «Дел-Викингов». Слов он не знал, но это было неважно, потому что никто из нас не знал слова. Там был припев, в котором повторялись слова: «Идем, милая, идем со мной, я люблю тебя, милая». Джон пел: «Идем, идем, идем в тюрьму». Отсутствие текста он восполнял вставками из разных блюзов, и это восхищало меня, к тому же он хорошо пел. У него была своя скиффл-группа: самодельный бас, ударные, банджо — словом, весь необходимый набор. Группа называлась «Куорримен», потому что Джон учился в школе «Куорри-бэнк», и они мне понравились.
Мы побродили вокруг, а потом вместе с Айвеном прошли за кулисы. Группа как раз перебиралась в помещение, ей предстояло вечером играть на церковном празднике. Кое-кто из ребят пил пиво. Пожалуй, я был еще слишком мал, чтобы пить, но не отказался. Я старался выглядеть взрослым, таким, как шестнадцатилетние парни, которые уже пьют, но еще не бывают в пабах. Мы отправились на вечерний концерт, и он оказался неплох, хотя во время него чуть не вспыхнула драка. Мы услышали, что скоро явится банда из Гарстона. Я уже был не рад, что ввязался в это дело, ведь я пришел только за тем, чтобы провести время, а попал в лапы мафии. Но все обошлось, и я сел за пианино.
Джон был уже навеселе, он стоял у меня за спиной, наваливаясь на плечо, и дышал перегаром. Все мы успели выпить. Я думал: «Черт, а это еще кто такой?» Но ему нравилось то, что я играл, — «Whole Lotta Shakin' Goin' On» («Все вокруг ходит ходуном») в до-мажоре, а еще я знал «Tutti Frutti» и «Long Tall Sally». Потом я заиграл на гитаре, держа ее по-своему. Я сыграл песню «Twenty Flight Rock», все слова которой я знал. «Куорримен» были потрясены тем, что я действительно знаю и умею петь эту песню. Вот так я и попал в «Битлз».
Все слова я знал, потому что мы с другом Йеном Джеймсом только что выучили их. Мы с ним прослушивали пластинки и записывали слова. Достать запись «Twenty Flight Rock» было нелегко. Помню, нам пришлось заказывать ее и ждать несколько недель. Пластинки мы покупали либо в магазинчике у Карри, либо в «NEMS». Часто мы заходили, просили разрешения прослушать пластинку, но потом не покупали ее. Продавцов это раздражало, но нам было все равно — мы успевали запомнить слова. Большой коллекции пластинок у меня никогда не было.
В то время я часто ездил на велосипеде в Вултон, в гости к Айвену. Я тогда жил в Оллертоне, откуда вполне было можно добраться на велосипеде. Можно было и дойти пешком — по площадкам для гольфа, что мы с Джоном считали большим удобством. В то время это было важно — жить по соседству. Тогда подросткам еще не разрешали водить машины. Пит Шоттон, игравший в группе «Куорримен», тоже разъезжал на велосипеде, и мы случайно встретились. Пит был близким другом Джона. Он сказал: «Пол, ты здорово играл тогда, мы долго говорили о тебе. Хочешь играть с нами?» Я ответил: «Мне надо подумать». Но на самом деле предложение привело меня в восторг, поэтому я согласился и сообщил об этом через Айвена.
Ливерпуль, Ньюкасл, Глазго и другие провинциальные города хороши тем, что там есть немало мест с громкими названиями. Так, одно из первых выступлений «Куорримен» в Ливерпуле состоялось на Бродвее. (Мы как раз сделали свою первую запись в маленькой студии в Кенсингтоне, Ливерпуль.) Для моего первого выступления мне дали соло на гитаре в «Guitar Boogie» («Буги на гитаре»). Я легко играл его на репетиции, поэтому все решили, что это должно быть мое соло. Все шло прекрасно, но во время концерта мои пальцы вдруг стали неуклюжими, и я подумал: «Какого черта я здесь делаю?» Я просто слишком перепугался, это случается, когда все смотрят на гитариста. У меня ничего не вышло (в следующий раз я сыграл соло только несколько лет спустя). Вот почему в группе появился Джордж.
Я знал Джорджа по совместным поездкам в автобусе. Прежде чем мы поселились в Оллертоне, я жил в Спике, в районе, который называли промышленной зоной. (Теперь я понимаю, что туда пытались перевести промышленные предприятия, чтобы обеспечить людей работой, но в те времена мы даже не задумывались о том, почему район так называется.) Джордж жил на расстоянии одной автобусной остановки от меня. Отправляясь в школу, я садился в автобус, а на следующей остановке заходил Джордж. Мы были почти ровесниками, поэтому однажды мы разговорились — впрочем, я посматривал на него свысока, потому что он был на год младше. (Теперь я понимаю, что эту ошибку я повторял на протяжении всех лет существования «Битлз». Человека, которому тринадцать лет, когда тебе самому исполнилось уже четырнадцать, трудно воспринимать как равного тебе. Я по-прежнему считаю Джорджа мальчишкой, а Ринго чуть ли не стариком, потому что он на два года старше. В группе он был самым взрослым. Когда он присоединился к нам, он уже носил бороду, у него была машина и костюм. Какие еще доказательства «взрослости» могли понадобиться?)
Я рассказал Джону и остальным ребятам из группы «Куорримен» о парне из школы по имени Джордж: «Он здорово играет на гитаре, поэтому, если вам нужен гитарист, лучше, чем он, вам никого не найти». Они ответили: «Ладно, только надо послушать, как он играет».
Джордж умел играть песню «Raunchy» так, что она звучала, как на пластинке. Однажды вечером мы все забрались на верхний этаж автобуса, и я сказал: «Давай, Джордж». Он взял гитару и доказал, что он и вправду умеет играть, и все согласились, что он выдержал испытание. Как когда-то было со мной, когда выяснилось, что я знаю слова «Twenty Flight Rock». А про Джорджа ребята сказали так: «Еще молод, конечно, но «Raunchy» играет здорово, это точно». С тех пор Джордж стал нашим штатным гитаристом. Позднее Джон начал играть соло в стиле Чака Берри, но чаще все-таки уступал сольные партии Джорджу, а сам прославился как ритм-гитарист.
К тому времени Джон уже поступил в школу искусств. Мне было пятнадцать, а Джону почти семнадцать. В то время эта разница казалась огромной. Мы хотели, чтобы нас считали взрослыми, и нас беспокоило то, что Джордж выглядит слишком молодо. Мы думали: «Он еще не бреется… Как бы сделать так, чтобы он выглядел постарше?»
Однажды мы с Джорджем пошли в кино на «Школьные джунгли». В фильме играл Вик Морроу, и это было здорово. Но самое главное, основной музыкальной темой оказалась песня Билла Хейли «Rock Around The Clock» («Рок вокруг часов»). Когда я услышал ее впервые, у меня по спине побежали мурашки, поэтому мы просто не могли не пойти на этот фильм, мы сделали это ради одной песни. На этот фильм не пускали подростков до шестнадцати лет, а я с трудом сходил за шестнадцатилетнего. Несмотря на детское лицо, я еще мог притвориться взрослым, а Джордж — никак. Он держался, как большой, но выглядел по-детски. Помню, он вышел в сад, зачерпнул земли и принялся втирать ее в верхнюю губу, чтобы грязь выглядела как усы. Это было смешно, но я думал: «Так уже лучше, мы прорвемся». Так и вышло. Фильм был о подростковой преступности, он разочаровал нас: сплошная болтовня!
Как-то раз мне удалось увидеть Билла Хейли в «Одеоне». Кажется, билет стоил двадцать четыре шиллинга. Поэтому пойти смог я один — больше ни у кого не нашлось таких денег. Конечно, и у меня не было доходов, но я долго копил. Я весь дрожал и думал только об одном: я должен попасть на концерт. Помню, я отправился туда в коротких брюках — и это на рок-н-ролл! Это было классно, но все первое отделение играл оркестр Вика Льюиса. Я чуть не вышел из себя — так мне хотелось поскорее услышать Билла.
Моими кумирами были герои фильмов. Один из них — Фред Астер, такой обходительный, с изящными манерами. Мне очень нравился его голос. А еще мы восхищались Марлоном Брандо. И комиком Роббом Уилтоном, у которого я однажды попросил автограф. Один из моих родственников сторожил служебный вход в ливерпульский «Эмпайр», он собирал для меня автографы. Обычно я спокойно отношусь к просьбам дать автограф (не всегда, но в целом), а все потому, что когда-то я сам собирал автографы у служебного входа в «Эмпайр» — у группы «Crew Cuts» и так далее. До сих пор помню, как доброжелательно они относились ко мне.
Однажды я написал в Крейвен-Коттидж, в футбольный клуб «Фулхэм», и попросил автограф Джонни Хейнса. Помню, как я обрадовался, когда получил его по почте. Я написал сэру Питеру Скотту. (Теперь, вспоминая об этом, я понимаю, что был слишком назойлив, но я всегда считал, что под лежачий камень вода не течет.) Питер Скотт был ведущим телешоу и каждую неделю рисовал разных птиц. Я написал ему: «Не могли бы вы прислать мне тот рисунок с утками, если он вам не нужен?» И я получил вежливый ответ.
Благодаря телевидению мы узнавали почти все, что происходило в мире. По телевизору я впервые услышал «Rock Around The Clock» и даже Махариши. Местная телевизионная станция «Гранада» стремилась брать интервью у всех знаменитостей, оказывающихся в наших краях. Так мы впервые узнавали о многом, смотрели фильмы про рок-н-ролл: «Школьные джунгли» и «Дикаря» с Марлоном Брандо («Дикарь» меня, кстати, несколько разочаровал).
Зато такую музыку я любил. Бывали минуты, когда мне становилось тоскливо, но я слышал какую-нибудь песню, и она помогала мне воспрянуть духом. Мы с другом Иеном Джеймсом оба носили пиджаки в крапинку, с клапанами на нагрудных карманах и часто бывали на ярмарках и в тому подобных местах. А когда нам становилось паршиво, мы шли домой, ставили пластинку Элвиса «Don't Be Cruel» («He будь жестока») и успокаивались. Она способна исцелить любую тоску. Помню, однажды я оказался в актовом зале школы — у нас выдалось свободное время, и все болтались там. Кто-то принес музыкальную газету, в которой хвалили песню «Heartbreak Hotel». Элвис выглядел так классно! «Это он, он — Мессия!» А потом мы получили доказательство — услышали саму песню. За ней последовал первый альбом Элвиса, который до сих пор нравится мне больше всех его записей. Он звучал так здорово, что мы без конца ставили эту пластинку и учились играть его песни. Всем, чем мы занимались, мы обязаны этому альбому.
Я потерял интерес к Элвису после того, как он отслужил в армии. Похоже, там его сломали. И «GI Blues» («Солдатский блюз»), и «Blue Hawaii» («Голубые Гавайи») звучали уже не так. Знаю, что и этот китч являлся ценностью для многих, а еще я слышал, как люди объясняли, что больше всего Элвис нравился им, когда он был толстым и обрюзгшим и жил в Вегасе, потому что в этом чувствовалось приближение срыва, боязнь какого-то события, свидетелями которого они хотели стать. Но мне он больше всего нравился в 1956 году, когда он был еще молод и великолепен, когда у него блестели глаза, когда он блистал чувством юмора и отличным голосом. Он был бесподобным вокалистом. Попробуйте как-нибудь подражать ему, как это делали мы, и вы поймете, что превзойти его нельзя. Видео «Жизнь Элвиса в 56-м» — классная вещь, но уже через год, когда он отправился в Голливуд, его глаза утратили блеск.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75