А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В шелка одевал он ее, в дорогие меха, высокий, осыпанный крупным жемчугом кокошник Марфы был предметом зависти всех девок в Новом Усолье. А когда она первый раз стала беременна, Строганов распорядился отправить ее в деревушку Огурдино, где для Марфы и ее смирившейся строптивой матери были уже построены хоромы из самого толстого леса, с большими светлыми окнами, тесовой крышей, с резными наличниками. И усадебкой земельной наделил Строганов Чероеву, так что было где огород развести, было на чем покопаться хлопотунье матери.
И упреки, и брань слышали Марфа и ее мать от людей:
– Не честным путём барским добром пользуетесь… грех на душу берете!..
– Грех-грехом, а добро-добром. От трудов праведных только горб нажить можно, – оправдывалась Марфина мать и даже гордилась, когда появилась на свет внучка – баронское отродье. Да оказалась внучка не живуча.
Марфа поправилась после родов и стала еще краше, чем прежде. И снова привезли Марфу на подворье к барону. Она осилила грамоту – выучилась с помощью дворецкого по церковным и по светским книгам, коих немало было в строгановской библиотеке. А как пела она! За сердце брали барона ее песни – протяжные, заунывные.
Ой, да разнесчастная Марфуша уродилася,
Тоска-печаль Марфуше приключилася,
Ой, иду ль я в Усолье иль иду домой,
Горе-горькое по следу идет за мной.
Везде-то Марфушеньку журят-бранят,
Ой, журят-бранят да все плакать велят…
Но свыклась Марфа со своей судьбой. Пела она песни тоскливые, а слезы на глазах не появлялись. Да и что было делать? Разве с другими подневольными девахами не поступает барон, как ему заблагорассудится? Он хозяин на своей многолюдной вотчине, за ним право выбора лучших девушек. Если и мелкопоместный дворянин в свадебную пору пользовался «правом первой ночи», то таким господам, как Строганов, сам бог велел не избегать столь постыдного правила. И все же лучше Марфы Чероевой не находилось. Эх, кабы была она почтенных родителей дочь!.. Но разве можно демидовскую работницу-солеварку, вогулку, привезти в Питер во дворец на Невский проспект? Можно-то можно, да только осторожно: привезти в столицу прислугу или мастерицу вышивать жемчугом и золотой ниткой по бархату. Так и думал поступить Строганов. Помехой его намерениям оказалась вторая беременность Марфы. Снова была отправлена она в деревню Огурдино, в дом, подаренный бароном. И вскоре появился на свет сын, которого соседи звали «баронёнком» по отцу и «воронёнком» по крестному Никифору Воронихину, вынужденному приказом барона записать новорожденного Андрейку под свою фамилию, но с некоторой нарочитой неточностью: «Воронин» вместо «Воронихин», дабы совесть его и честь барона были не запачканы хотя бы в метрической книге у приходского попа, усердно служившего богу и барону.
Спустя год Марфа с Андрейкой были вызваны из Огурдина в Соликамск показаться своему благодетелю. И все приближенные Строганова, видевшие ребенка, без обиняков судачили, не расходясь во мнениях:
– Как две капли, весь в отца!
– И глазом хитер, и носом востер, и подбородочек узкий, не вогульский, не материн, отцовский. Ну, Марфа, счастлива! Надо же такого родить. Озолотит ее барон… Озолотит!
Строганов и вправду был доволен, но и озабочен, как бы столь близкая и долговременная связь с вогулкой, кончившаяся появлением на свет сына, не стала широким достоянием гласности там, в Питере.
«Девчонка-дочурка была не живуча, а этот, видно, будет жить. Ну и пусть на здоровье!» – решил тогда Александр Николаевич и в тот же час вызвал он из иконописной мастерской живописца Гаврилу Юшкова, заказал ему сделать медальон – ладанку с изображением Марфы и Андрейки эмалью, да сделать скрытно, не на чужих глазах…
Гаврила Юшков был мастер искуснейший, слава о нем шла по всему Пермяцкому краю. Иконы его письма строгановской школы украшали церкви и монастыри в Веслянах и Верхотурье, в Новом Усолье и в Пыскарской обители. Только у Соли-Вычегодской ни в одной из двенадцати церквей не было икон письма Гаврилы Юшкова. Там хватало своих художников, и самые лучшие из них в то время не оседали на Вычегде, а по приказанию Строгановых перебирались в Соликамье, в Ильинское сельцо, где была иконописная школа и мастерская, а в ней за главного мастера и учителя – Гаврила Юшков. Понимал Юшков тонко не только живопись, он и в зодчестве смыслил, умел делать модели храмов, этому же обучал и молодых старательных и одаренных способностями людей. Но главным все же была иконопись и очень редко писались портреты светских особ. Это было трудней. А на иконах рука набита, к тому же и уставы-наставления общеизвестны с древних пор.
Вознаградив Гаврилу Юшкова за эмалевую ладанку, Александр Николаевич, уезжая в Петербург, наказал старому и богобоязненному живописцу:
– Как подрастет у Марфы Чероевой Андрейко, ты его учи грамоте и рисованию. Да еще Пашку Карташева, как подрастет, возьми себе в ученики. За труды, буду жив, вознагражу тебя за сих безотецких нагулышей…
– Приголублю обоих, ваше сиятельство, со всей строгостью преподам им науку. Стало быть, от девки Карташевой тоже ваше дитя? – спросил художник барона.
И не рад был, что спросил. Барон, подняв кулак, грозно рявкнул:
– Не твое холопское дело, богомаз! – И сурово добавил: – Делай, как велено!
Никифору Воронихину, своему дворецкому, барон приказал из Нового Усолья переселиться в село Ильинское, где была главная строгановская контора, управлявшая всеми владениями и промыслами Прикамья. И ему же наказал барон взять на постоянное житье под надзор Марфу Чероеву и воспитывать Андрейку.
Пришлось Никифору Воронихину согласиться. И образовалась тогда у строгановского дворецкого одна семья из трех фамилий: сами – Никифор с женой и своими детками – Воронихины; жиличка – Марфа Чероева, а ее сынок – Воронин Андрейко. Однако ни для кого из соседей эта тайна не была тайной. И хотя подросший ребенок по наущению старших называл Никифора тятей, его супругу Пелагею – мамой, а свою родную мать Марфу сначала няней, а потом – теткой, все люди в окрестности – и добрые и злоязычные – знали, что это обман и Андрейка, как только подрастет, поймет, почему он ребятишками окрещен кличкой «бароненок». И Андрейка это понял. Незаконнорожденный, приблудыш, нагулыш – эти и подобные им прозвища с обидой воспринимались его чутким сердцем. С детских лет он становился замкнутым, молчаливым, скрытным, что не мешало быть ему любознательным и способным в учении.
Так рос в семье дворецкого Никифора Воронихина маленький Андрейка. И нельзя сказать, что он был в жестокой нужде. Барон, находясь вдали от прикамских вотчин, не забывал об Андрейке, помнил о его матери Марфе, справлялся, благополучно ли они живут, и не отказывал в помощи.
В МАСТЕРСКОЙ У ГАВРИЛЫ ЮШКОВА
Учение и работа каждый день начинались утренней молитвой взрослых и юных «богомазов». Пелись тропари и кондаки из часослова. Ученикам надоедали повседневные песнопения. Было бы гораздо лучше молитвенное время провести в шалостях и беготне около мастерских и училища или выйти на реку и прокатиться по ней на лодках, а еще лучше закинуть бы на чье-либо счастье бредень и вытащить самим себе на удивление и на добрую уху крупных окуней и лещей. Но строгость в иконописной мастерской была неимоверная. Полное подчинение наставникам считалось основой порядка. За непослушание старшим и иные провинности – леность, порчу красок – не возбранялись рукоприкладство и порка ремнем. За богохульство ученики вообще изгонялись. В этом прегрешении послабление допускалось только опытным мастерам, известным в народе и ценимым Строгановыми. Но таких мастеров было не так уж много. Потому и поручено было Гавриле Юшкову с каждым годом увеличивать число учеников, набирать их по своему усмотрению и со тщанием и строгостью обучать. Гаврила имел не малый опыт в живописи, был даровит и искусен.
Мастерская его размещалась в просторных и светлых бревенчатых палатах. В отличие от других построек в селе Ильинском над резным крыльцом школы возвышался небольшой чешуйчатый из сосновой дранки купол, а на нем – чугунный крест. Изнутри мастерская запиралась на железный засов, чтобы не было во время работы помехи от приходящих. Стояли готовые образа, писанные на липовых, ольховых и дубовых, сколоченных шпунтами и загрунтованных досках. На полу небрежно валялись образа, незаконченные и неудавшиеся; на мольбертах стояли начатые работы с изображением богородиц, нерукотворных спасов, писанных по уставу, двунадесятых праздников, святителей и всевозможных житий, описанных в четьи-минеях.
Ученики после утренней молитвы тихо занимали свои места и до прихода Гаврилы Юшкова приготовляли краски, потребные для дневной работы. В числе красок были бакан веницейский, багрик и белила, голубец и желть, киноварь и лазорь, сурик, мумия и сурьма, ярь, медянка. Одни изготовлялись на простой воде, другие на яичном белке, третьи на чесночном отваре, на масле и на сале, на рыбьей желчи, на медовом растворе и по иным рецептам опытом достигнутым самими строгановскими иконописцами, дошедшим с времен Киевской и Новгородской Руси.
Когда, сотворив крестное знамение, Гаврила становился в угол под образа, все ученики прекращали занятия и, благонравно сложив на коленях руки, ждали изустного наставления учителя.
Андрейка сидел впереди других учеников, скромный и смирный, никому не мешал и его никто не тревожил. В памяти его запечатлевались слова старого иконописца:
– Дети мои! Нам не сродни холуйские кощунники-богомазы. В Холуях иконы пишут, как блины пекут, и продают их на ярмарках с возов вместе с веретенами, прядками и ложками гуртом и в розницу, как щепной мелкий товаришко. Иконы же письма нашего, строгановской, издавна славной школы – отличные от всех. Им пристало быть украшением любого храма московского, любой лавры…
Так говорил живописец Юшков – вдохновенно, нередко повторяясь. Ученики и даже мастера слушали его с вниманием.
Гаврила поднимал голову, отчего длинные, слегка блестящие от гарного масла русые волосы закидывались на спину и на широкие плечи, закрывая собачий воротник легкой дубленой шубейки, и продолжал беседу:
– Пройдут и сотни лет, от холуйских образков и следа не останется, доски пойдут на растопку, либо горшки закрывать, а наши иконы, с умом и толком писанные, чем дольше жить будут, тем дороже будут цениться. А краски на грунте так утвердятся и окаменеют, что топор и рубанок зазубрятся, а не осилят окаменелости наших красок. И каждый, увидев нашу работу, отличит ее.
– Гляньте, – говорил Юшков, показывая на иконы, еще пахнувшие красками. – Вот Григорий Богослов, Иван Златоуст, вот единородный сын божий, бессребреники Кузьма и Демьян. Все они разными нашими мастерами писаны, а есть общее в них – строгановская иконного письма школа. Гляньте, дети мои, на фигуры святых, и вы увидите зоркими очами своими, что лики пишутся зело светлыми добротными красками. Ризы на божьих угодниках и прочих изображениях тонко и изящно писаны и подернуты золотцем, растворенным и подогретым на скипидаре с вином вперемешку… И еще ведать о том вы должны, за святыми фигурьями пишутся палаты – это признаки любви угодников к зодчеству. Те палаты пишутся по выдумке затейливой, как допреж учили и образцы оставили иконники Рима и Флоренции и других испокон знатных мест… Но учители – учителями из древностных времен и разных держав, одначе мы и сами не бедны своими указами и наставлениями, изложенными во многих рукописных сборниках и в «Стоглаве» соборное нерушимое утверждение нашедших. Дети мои, ведать вы должны, как подобает писать святых, в каких мерах. Всякий святой пишется в рост девяти глав. До пупа в три главы, локоть на уровне пупа пишется, от пупа до колен три главы мера, ширина плеч – две главы, а брюха – полторы главы. А уши на лике ставить правильно будет, ежели против брови и до половины ноздри. А глаза посередке уха писать живые, якобы они зрят на молящихся…
Преподав, что должен делать иконник до наложения красок, Гаврила поучал, каким составом красок должно свет писать, какими красками писать верхние ризы и исподние у Христа, у богородицы, у господа Саваофа, как пишется лик и делается подрумякка щек, губ и чела.
Все эти поучения Андрейка и его товарищи должны были твердо держать в памяти, помнить и не забывать, ибо записи не велись, тетрадей не было. И они помнили. Особенно любо ученикам было слушать сведения о знаменитых русских конниках, о киево-печерском иноке Алимпие, коему сами ангелы помогали добротно делать лики святых, а те изображения, подаренные Владимиром Мономахом Москве, и досель невредимы в Московском Кремле… Похвально говорил Юшков об Андрее Рублеве и Симоне Ушакове, о вологодских иконописцах, двух Дионисиях, и о многих других, перечень которых с пояснениями их деяний занимал не мало времени. А чтобы упрочить любовь учеников к иконописи и уважение их к самим себе, Гаврила Юшков доставал с полки печатный, времен Грозного «Стоглав», уже немало потертый, пожелтевший, хранимый в досках, обшитых кожей, и, вынув тесемку на нужной странице, внятно читал, держа указательный перст выше своей головы, как бы указывая на премудрость, сошедшую с самих небес. Он читал, дополняя своими словами, текст древней книги, говорящей о смирении, кротости, о трезвости и прочих бесчисленных благонравиях, приличествующих иконникам, творящим чистыми руками и светлым разумом благое, богоугодное дело.
– Аще кто будет от самих тех мастеров-живописцев или от их учеников учнут жити не по правильному завещанию, во пьянстве, в нечистоте и во всяком бесчинстве, святителям таковых в запрещении полагати, и от дела иконного отлучать и касатися того не велети, боящеся словеси отреченного:
– «Проклят творяй дело божие с небрежением»… – читал Юшков, а потом, вспомнив особенно любимое им наставление, говорил: – Дети мои, в назидание вам, живописцам-иконникам, чтобы праведны были яко честные монахи, а не подобно ярыжкам сольвычегодским, охочим до вина и жен-греховодниц, прости их господи. Слушайте кое слово сказано в приложении к «Стоглаву», а пункт тому пятнадцатый: «Не прельщайтеся ни блудницы, ни прелюбодеи, ни мужеложники, ни скотоложники, ни рукоблудники, ни лихоимцы, ни чародеи, ни пьяницы, ни татие (воры) вси бо таковые царствия небесного не наследят…» А в пункте двадцать восьмом есть речено, чтоб по повелению Грозного царя: «епископам смотреть за иконниками, беречь их от всякой пагубы накрепко и почитать наипаче простых человек!» Разумейте, дети мои: речение сие не касательно холуйских и иных живописи осквернителей-торгашей и мздоимцев! – И эти последние слова Гаврилы Юшкова звучали страстно и назидательно.
Потом ученики садились за свои подготовленные для писания доски. Работали при полном молчании. Одни на свежих, выклеенных досках робко рисовали контуры с образцов старых икон, другие пробовали писать иконы на память. Кто-нибудь более расторопный золотил венцы; кто-нибудь шепотом просил рядом сидящего товарища подправить цветочки и травку под ногами Иоанна Крестителя. И товарищ, растопырив пальцы левой руки, – ногти ему заменяли палитру, – брал тонкой кисточкой с ногтей краску по своему хитроумному смотрению и выручал товарища из беды.
Андрейка сидел за широкой дощатой створкой складной, двусторонней иконы и, ни на кого не обращая внимания, нахмуренный, трудился над украшением ризы Николы Мирликийского, покрывал ее белилами, на белилах вычерчивал продолговатые крестики, чередующиеся со звездочками. Складки у него не получались в точности, он их обводил условно черными линиями из жидкой туши, наполнявшей черепок от разбитой глиняной корчаги.
Не сидел без работы и сам Гаврила Юшков. Заняв выгодное место в мастерской, откуда все ученики ему были видны, он тщательно подновлял какую-либо старинную, не имеющую цены икону письма великоустюжских мастеров. По временам, примечая того или другого ученика в положении затруднительном, оставлял свою работу, шел к нему и поучал:
– Ты, милок, не ту красочку подсовываешь. Тут надобен шафран на щучьей желчи, постарайся, сотри и пиши заново…
– А у тебя что, голубчик? Ох, дитятко, не уразумел ты, какую краску с какой надо спускать совместно и какая из этого получается третья. Запамятовал? Сурик смешать с желтой – получится золотая почти; вохра да киноварь дают бакан; из синей и белил получится голубая… Уж сколько раз я твердил, надо помнить. На-ко, да не забывай! – И при этих словах Гаврила, без всякой злобы закрутив пальцами волосы ученика, дергал с небольшой силой, но искры из глаз у того сыпались и подсказ учителя в памяти держался крепко.
ВОСПИТАНИЕ ПЛЕТЬЮ…
В те отдаленные времена по всей России-матушке порки-экзекуции были обычным явлением. Так полагалось и так почиталось, что «за битого двух небитых дают». Выпороть лозой или розгами, в переводе на вежливый общепринятый язык, означало: «угостить березовой кашей» или «березовой лапшой с ременным маслом» – это в том случае, если розга на пояснице наказуемого чередовалась с кнутом. В исключительных случаях прибегал к такому средству воспитания характера своих учеников и Гаврила Юшков – человек весьма строгих правил. Но только в исключительных случаях шалостей или непослушания, а наипаче всего за богохульство.
За все время пребывания в самобытной иконописной школе Андрейко Воронихин подвергся не столь тяжкому, сколь постыдному наказанию только однажды. Было это в теплый августовский день после молебна Фролу и Лавру. В Ильинской церкви состоялось освящение многих икон, законченных письмом в мастерской Гаврилы Юшкова. Престарелый беззубый поп во время молебствия путал и перевирал слова священного писания, ученики-иконописцы, невзирая на торжественность момента, смеялись в церкви и шепотом передразнивали попа, повторяя за ним шепелявую бессмыслицу. Гаврила, стоявший в храме впереди всех своих питомцев, оборачивался и приметил не раз веселую и язвительную усмешку на лице Андрейки. Стерпел старик в церкви, не дернул за волосы богохульника, только подумал: «Черти тешат малого по глупости его. Придется проучить маленечко. Как бы не забыть только!..»
И не забыл Гаврила. С малым опозданием, но вспомнил. А прежде всего на радостях, что иконы были приняты, одобрены, оценены по их достоинству и освящены, Гаврила зашел в кабак, выкушал штоф водки, закусив лишь единой луковицей. Навеселе пришел в мастерскую и тут он – любитель поговорить, пофилософствовать, начал поучать и допрашивать ребят:
– Эй вы, олухи царя небесного! Баловни и непослушники, знаете ли зачем в церковь ходить надобно? Что это вам, карусель, тиятра? Что за смешки там устроили? Отвечай, Андрейка!
– Да как, Гаврила, нам было не смеяться? Мы это не над божеством, а над попом малость усмехнулись. Уж больно он беззубый, худо слова выговаривает. Поди-ко и богу в уши такие слова не пойдут?
– Как так?! – начал кипятиться Гаврила.
– Да ужель ты сам не слышал, – поддерживаемый одобрительными взглядами других учеников, продолжал Андрейка, – вместо «во имя отца и сына» у нашего шепелявого попа выходит – «вымя овса и сена», вместо «верую во единого» он говорит да еще с нажимом «вырою до единого», а вместо «Господи помилуй» – «вошь поди милую». Как тут не смеяться?.. А потом, скажи, Гаврила, есть ли в раю сапожная мастерская?
– Я тебя не понимаю. Чего ты мелешь языком, птенец-сосунец?
– Да опять же пришла там в церкви мысль такая: смотрю, на поповой внучке башмачки сафьяновые с пуговками и голубыми кисточками, точь-в-точь как у ангела Гавриила, что тобою писан на иконе «Благовещения» И весь-то молебен водосвятный я стоял и думал об этих башмаках. То ли сапожнику захотелось угодить поповой внучке, то ли тебе при писании думалось, что и в раю умеют искусно шить обутку?..
– А ты, дурак и богохульник, если такое думаешь, да еще с храме божьем! Не учен ты ни разу, как подобает, вот и думаешь всякую ересь! Ну-ко, подай мне с полки неразлучного «спутника» всякой науки и благодеяний, я тебя проучу малость, – сказал Гаврила строго и довольно решительным тоном.
Ослушаться было нельзя Андрейке. Хуже было бы не послушать: быть бы тогда нещадно битому. Встал Андрейка с табуретки, отодвинул доску, на которой были карандашом намечены контуры богоматери, и, не торопясь, снял с полки ременницу с коротким кнутовищем, ее-то и называли и почитали в мастерской за «спутницу» науки и благодеяний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22